Большую помощь в нашей работе оказывали проводимые Военным советом совместные совещания работников политических отделов, военных юристов и особых отделов. Они нацеливали всех нас на проведение в войсках единых с политическими отделами профилактических мер.

Приближение к Берлину, предстоящие последние решающие бои потребовали от коллектива прокуратуры новых усилий, новых форм и содержания работы в войсках.

...В середине марта военный прокурор фронта генерал-майор юстиции Л. И. Яченин созвал совещание прокуроров армий. Я впервые присутствовал на таком широком и представительном совещании. В основном прокурорские работники были люди в летах, судя по выправке, кадровые военные юристы. Все, кроме меня, полковники. Они весело обменивались приветствиями, называли друг друга по именам, интересовались жизнью семей. Чувствовалось, что знакомы они давно.

Я знал только прокурора 8-й гвардейской армии полковника юстиции В. В. Жмурова и прокурора 2-й гвардейской армии полковника юстиции А. М. Березовского. Но они, кивнув мне приветливо, продолжали оживленно беседовать, по-видимому со своими старыми друзьями.

Я тихонько протиснулся к свободному креслу, почувствовав себя не в своей тарелке в этой большой семье прокуроров. Вероятно заметив это, Яченин подозвал меня в стал задавать какие-то незначительные вопросы. В это время в дверях показался невысокий плотный генерал-лейтенант.

Все встали. Заместитель военного прокурора фронта генерал-майор юстиции Г. И. Аганджанян шагнул навстречу ему, четко доложил:

— Товарищ член Военного совета, военные прокуроры армий Первого Белорусского фронта собрались на служебное совещание. [71]

Генерал-лейтенант мягко улыбнулся и жестом предложил офицерам сесть. Генерал Яченин о чем-то спросил у него, и тот утвердительно кивнул. Прокурор фронта громко объявил:

— Товарищи, слово предоставляю члену Военного совета Первого Белорусского фронта генерал-лейтенанту Константину Федоровичу Телегину.

Телегин говорил спокойно, размеренно, и, казалось, в его речи не было ни одного лишнего слова. Он обрисовал положение на фронте, рассказал, чем сейчас занято командование фронта, какие трудные задачи оно сейчас решает, а затем обратился к нам:

— В вашей работе наступает весьма ответственный период. Наша цель — Берлин, полное сокрушение врага. Военными советами, политотделами и вами уже проделана немалая работа, и нам удалось избежать нежелательных явлений, которые можно было ожидать... Десятки тысяч семей наших солдат и офицеров фашисты подвергли нечеловеческим издевательствам и уничтожению. Гнев и острота мести у советских бойцов беспредельны. Всю войну мы внушали воинам: «Уничтожь немца...» Мы даже не разделяли, какого немца — всякого, кто пришел на нашу землю. Сейчас мы стоим на немецкой земле, не сегодня-завтра войдем в Берлин, в логово фашистского зверя. Что же, и дальше будем требовать то же самое?

Особо Константин Федорович остановился на требованиях Центрального Комитета партии широко разъяснять всему составу Красной Армии, что долг каждого бойца, офицера, генерала — уничтожить начисто немецко-фашистскую военную машину и руководящую политическую банду Гитлера, что, если враг не складывает оружия и сопротивляется, его надо уничтожить. Но этого нельзя делать в отношении тех, кто сложил оружие, а тем более мирного населения: женщин, детей, стариков. Мы пришли на немецкую землю затем, чтобы разгромить и уничтожить фашизм и освободить германский народ и всю Европу от этой страшной чумы.

— Мы пришли, — продолжал Телегин, — не для того, чтобы ненависть к фашизму выместить на немецком народе. Мы не должны оставить безнаказанным ни одного нацистского бандита за его конкретные черные дела, где бы он их ни творил — в Белоруссии ли, на Украине или в Польше... Но это должны сделать вы — военные юристы, опираясь на советское и международное право. Это соответствует [72] духу и природе нашего социалистического гуманизма, этого требует наша партия.

Я старательно записывал выступление К. Ф. Телегина, чтобы воспользоваться им на своем армейском совещании прокурорских работников. Несколько раз подчеркнул в блокноте его заявление о будущей демократической Германии, о том, что ее будут создавать сами немцы, а наша задача, в том числе и военных юристов, — помочь подняться к творчеству всем оставшимся здоровым силам немецкой нации...

Затем Яченин зачитал директивы Главной военной прокуратуры. В них определялось, кого считать военным преступником, как решать вопрос о руководстве фашистской партии, кого относить к категории «руководителей» и каков порядок рассмотрения их дел. Директивы исключали ответственность рядового состава фашистской партии, низовых руководителей — блокляйтеров и целлеляйтеров. Ответственность этих членов НСДАП, если, конечно, они не совершали конкретных преступлений против советского и других народов, должны определить сами немцы.

Всю обратную дорогу я думал о выступлениях Телегина и Яченина. Нужно было созывать прокуроров дивизий и корпусов и говорить им о том, о чем говорилось на совещании, и не просто говорить, а убеждать, требовать... А как убедишь других, когда колеблешься сам, когда самому не сдержать гневного порыва сердца, требующего мести?

...Раздумья унесли меня в Ленинград. Тогда уже окончательно стала известна судьба моего отца. Уходя на фронт, я на секунду забежал к нему и только успел сказать:

— Папа, я напишу...

Отцу шел семидесятый, но он был бодр и крепок. Смущенно, сдерживая слезы, он обнял меня и прошептал:

— Что ж, такая доля мужчин... Не забывай, пиши отцу...

Я слал ему письма, но ни одного ответа не получил. И не его была в этом вина — я то вырывался, то опять попадал в окружение. А потом, когда стало возможным, я забросал запросами и военкомат, и Петроградский райком партии (на его территории была квартира отца). И только перед самым совещанием получил ответ: «Ваш отец Котляр Михаил Григорьевич, 71 год, погиб в январе 1942 года [73] в Ленинграде и похоронен в братской могиле на Пискаревском кладбище». После войны я разыскал соседей по квартире. В январе во время бомбежки взрывной волной у него вырвало продовольственные карточки, и он умер с голоду. «Мы ничем не могли ему помочь, — пояснил сосед, — умирали сами...»

Поздно вечером я вернулся в Гросс Камин. Хотелось тихонько, незамеченным улечься в постель и додумать все до конца. Но меня ждали работники прокуратуры. Каждому хотелось узнать, что нового было сказано на совещании. Посыпались вопросы. Я сослался на трудную дорогу и, отказавшись от ужина, ушел спать.

Странно... Война клонилась к завершению. Я не знал, когда начнется последнее наступление, но, как и все, знал, что оно не за горами. Понимал я, что оно будет действительно последним, что гитлеровский рейх будет безусловно повержен в прах. Слова К. Ф. Телегина о новой Германии подкрепляли это. И все же не мог унять какого-то смутного волнения. Оно шло из глубины сердца и тревожило меня всю ночь...

Утром я встретился с Ф. Е. Боковым. Он внимательно выслушал сообщение о совещании, а затем неожиданно спросил:

— Сами-то вы подготовлены ко всему этому?

Ничего не скрывая, я поделился с ним вчерашними и ночными своими раздумьями.

— Это хорошо, что вы все так воспринимаете... Даже очень хорошо — не чурбаны же мы... Конечно, надо уметь управлять собой. И вам придется пройти через преодоление самого себя. Надо, чтобы подчиненные верили в вашу убежденность. Во всяком случае, это лучше, чем бездумное «Есть, будет выполнено!».

С Боковым договорились по образцу фронтового совещания созвать армейское.

...Март подходил к концу. Кюстринский плацдарм расширился до сорока — сорока пяти километров по фронту и до четырех — десяти километров в глубину. Советские войска заняли Кюстрин. Фашисты отчаянно сопротивлялись, не желая упускать из рук «ключ к Берлину» — так они называли этот город-крепость.

Настроение бойцов и командиров было приподнятое. Все они понимали: не просто близок конец войны, а близка Победа, сокрушительное поражение фашистской Германии. [74]

Как-то Ф. Е. Боков рассказал, что в 248-й стрелковой дивизии генерала Н. З. Галая хозяйственники умудрились на плацдарме, где не было спокойной минуты и который все называли огненным, создать своеобразный дом отдыха.

— Да-да, — смеялся генерал Боков, — настоящий дом отдыха; можно сказать, однодневный санаторий. Бойца забирают прямо из окопа, отводят в довольно укромное местечко, укрытое от огня противника, подвергают медосмотру, моют в бане, дают чистую постель, настоящую — с матрацем, подушками, простынями и даже пододеяльником. Кормят его из тарелки, с ножом и вилкой, а потом через сутки его сменяет напарник или товарищ... Если бы я не видел все это своими глазами, я не поверил бы. Но я побывал в этом «санатории». Это просто здорово! Я попросил начальника политотдела армии генерала Кощеева рассказать об этом всем командирам и политработникам частей.

В одну из ночей вместе с Е. Е. Кощеевым я побывал в этом «санатории». Начальник политотдела вручил только что принятым в партию красноармейцам и командирам партийные билеты. Я видел, с какой нескрываемой радостью брали они в руки маленькие красные книжечки, как блестели их глаза.

Один боец, получив партийный билет, обратился к генералу:

— Можно мне сказать?

— Конечно, — ответил Е. Е. Кощеев.

— Моя фамилия Еремчук, сапер я. Отец и брат погибли в сорок втором в Сталинграде... Остались я, мать и малолетняя сестренка... Когда мать узнает, что я стал коммунистом, — заплачет от радости: отец же был партийный. В бою я не подведу, а коль живым до конца войны дойду, никогда партию не запятнаю...