Через несколько дней я стал восьмым политруком третьей роты 583-го полка: семь моих предшественников погибли. В этом соединении довелось мне познать первую радость победы — освобождение Ельни — и последнюю горечь окружения.

6 октября меня вызвали в штаб полка и приказали отправиться в прокуратуру для работы военным следователем. Но добраться туда не удалось. Боясь заблудиться, заночевал в дивизионном медсанбате. А на рассвете лес содрогнулся от мощного удара артиллерии. Гитлеровцы начали генеральное наступление на Москву. В полдень медсанбат получил приказ отходить к Вязьме, но через сутки был атакован вражеской пехотой. Это были самые трудные дни. Медсанбат не боевая единица. Те из раненых, кто мог встать на ноги, получили оружие. Остальных несли и тянули на волокушах сестры и санитарки. Горстка здоровых бойцов и врачи прикрывали их, ведя непрерывный неравный бой. Леса и болота здорово нам помогали — фашисты их боялись.

Все-таки отбились и в середине октября вышли восточнее Вязьмы, где-то в районе Можайска. Раненых сразу же увезли в Москву. В первые минуты окружения царапнуло и меня. Рана засохла и особо не тревожила, но врач все-таки предложил мне следовать в госпиталь. Там меня направили в роту выздоравливающих.

Как-то вечером я был вызван к комиссару госпиталя. В кабинете у него было еще трое командиров. В полутьме я не сразу определил их воинские звания и род [9] войск. Беседу со мной начал высокий, широкоплечий, все время улыбающийся военный с двумя прямоугольниками в петлицах:

— Где вы получили образование юриста?

— Это допрос? — спросил я, почему-то раздражаясь.

— Если это вас устраивает, считайте так.

— Я закончил Первый ленинградский юридический институт и там же учился на последнем курсе аспирантуры.

— На какой кафедре, кто ею руководил?

— Кафедра общей теории права. Руководил ею Шейдлин Борис Владимирович.

— Кого вы еще знали в институте?

Я перечислил.

— Вы были до этого в окружении?

— Да, был.

— А в плену?

— Я бы не сдался.

— Ну а если бы?

— Я же сказал, что не сдался бы.

— Каждый раз выходили один?

— Всегда со своими командирами и красноармейцами.

— А последний раз?

— Были наши и не наши... В окружении к нам присоединялись люди из других частей...

— Кто еще вышел с вами?

— Могу назвать только нескольких, ведь в медсанбат я прибыл в ночь начавшегося наступления, близко узнал начальника медсанбата, политрука, двух-трех врачей.

— Где ваш партбилет и оружие?

— Сдал в госпитале.

— Когда вас назначили следователем?

— Приказ от четвертого октября этого года, но я его не видел, мне об этом сказали в полку. Приказ переслали прокурору дивизии.

— Вы знаете, кто с вами разговаривает?

— Вы себя не назвали, а старшим по званию задавать вопросы не положено, тем более в моем положении...

Допрашивающий погасил улыбку, подошел ко мне и дружелюбно пояснил:

— Я — старший уполномоченный Особого отдела Московской зоны обороны, а эти товарищи из Главной военной прокуратуры и Главного управления военными трибуналами. [10] Кстати, я окончил тот же институт, что и вы, только тремя годами раньше.

Я с волнением спросил:

— И вы меня в чем-нибудь подозреваете?

Один из тех, кто стоял у окна, подошел и тоже отрекомендовался:

— Рыжиков из Главной военной прокуратуры{2}. Мы ни в чем вас не подозреваем, а только проверили ваши объяснения, данные комиссару госпиталя. Те, с кем вы выходили из окружения, не говорили о вас ничего худого. Предлагаем вам работу в военной прокуратуре или трибунале. Выбирайте.

Через несколько дней я прибыл к военному прокурору Московского военного округа — диввоенюристу Алексею Харитоновичу Кузнецову. Это был высокий, подтянутый, с виду очень усталый человек. Враг стоял у московских ворот, и, по-видимому, не одна тревожная и бессонная ночь выпала на долю Кузнецова. Выслушав рапорт о прибытии, он сообщил:

— Вы назначены военным прокурором 3-й Московской коммунистической стрелковой дивизии{3}. Сегодня всех назначенных на должности прокуроров дивизий намеревается принять секретарь Центрального Комитета партии товарищ Щербаков. Ждите, вас вызовут...

Так я стал военным юристом.

...Как-то зашел в землянку прокуратуры комиссар 371-го стрелкового полка старший батальонный комиссар А. М. Петровский. До этого мы встречались с ним, когда проводили беседы с бойцами. Он всегда сопровождал меня, подсказывал, как лучше построить разговор, давал характеристику слушателям, рассказывал о настроении бойцов, о том, какие вопросы их больше всего интересуют. Я знал, что Петровский — член Союза советских писателей. Меня привлекали его скромность, умение сказать красноармейцу теплое, ободряющее слово. Нередко, приходя в окопы, прежде чем дать мне выступить, он обращался к тому или иному бойцу, называя его по имени и отчеству, и сообщал сведения о жене или родителях красноармейца, передавал письма. Комиссара отличали скромность, [11] уравновешенность, сдержанность. Но на этот раз он был взволнован:

— У меня беда...

— Что стряслось?

— Появился членовредитель...

Мне стало не по себе. До сих пор дивизия москвичей не знала такого отвратительного вида трусости. Да и мне за недолгую юридическую практику не приходилось вести следствие о членовредительстве. В прокуратуре соединения в то время работали три следователя. С наиболее опытным из них Николаем Григорьевичем Дыбенко мы и направились в медсанбат, где лечился подозреваемый. Врач заявил, что не исключает ранение осколком мины, но, возможно, это и умышленное отсечение пальцев.

— Однако, — пояснил он, — предмет, которым они отсечены был очень острым, поскольку отсечение произведено одним ударом. Для такого удара должна быть, конечно, сильная и ловкая левая рука...

Командир взвода доложил данные о подозреваемом: в армию призван в начале 1942 года, когда советские войска освободили Калининскую область, около трех месяцев находился в медчасти запасного полка 53-й армии. Я рассчитывал вызвать подозреваемого и подробно выяснить обстоятельства ранения. Но Дыбенко тактично, вероятно не желая подчеркнуть мою неопытность в расследовании подобных дел, предложил иной путь: побывать в части, где до ранения служил подозреваемый, побеседовать о бойцами отделения, выяснить, как он вел себя, как относился к службе, что рассказывал о ранении, и только после этого побеседовать с ним самим.

Начали с командира отделения.

— Вел себя, в общем, нормально, — показал тот, — правда, очень боялся обстрелов, особенно минометных... Но ведь их не очень-то почитают и другие... Так что, ничего плохого за ним не числится.

Следователь спросил:

— Давно он в подразделении?

— Недели три.

— После ранения вернулся к вам?

— Да, рука его была обмотана рубашкой, он сильно ругался и плакал, кричал, что проклятый фашист лишил его руки.

— Говорил, где его ранило?

— Да, недалеко, на опушке рощи. [12]

— А как он туда попал?

— Ходил к старшине роты за куревом.

— Вы его посылали?

— Нет... Очередь была красноармейца Петина.

— Вы говорите, он очень боялся минометного огня. В чем это проявлялось? — спросил я.

— Старался не вылезать из окопа. Мог сидеть в нем целыми сутками. Фриц часто обстреливает в обеденное время. Ротная кухня рядом, подход к ней почти безопасен, но если обстрел, он за обедом не пойдет. Не принесут ребята — сидит на сухарях.

— В этот день противник обстреливал как всегда или чаще?

— Вообще фрицы обычно бьют в одно и то же время, хоть часы проверяй. В этот день так же...

Следователь вызвал Петина:

— Скажите, почему за куревом вместо вас пошел боец К.?

— Я его попросил.

— Он не отказывался?

— Нет.

— Рассказывал, где его ранило?

— Нет, прибежал с окровавленной рукой, очень перепуганный и кричал от боли...

— Вы не обратили внимание, не левша ли он?

— Левша, мы его даже дразнили...

Дыбенко долго уточнял это обстоятельство, даже повторно вызвал тех, с кем уже беседовал, и официально допросил только по этому вопросу. Мне такая деталь в работе следователя понравилась. Я понимал, что он собирал данные, чтобы подтвердить или опровергнуть слова врача: «для этого должна быть сильная и ловкая левая рука».

— А если это совпадение? — спросил я.

— Вполне возможно, — ответил Николай Григорьевич. — Но это обстоятельство усиливает наше подозрение. Мы с вами по одному и тому же учебнику изучали криминалистику, и вы, конечно, помните, что членовредительство породила первая мировая война. Тот, кто шел на такой шаг, хотел вырваться из войны живым и вернуться домой трудоспособным. Членовредитель, как правило, бережет правую руку — ведь она рабочая... В данном случае рабочая левая. [13]

Убедившись, что подозреваемый левша, Дыбенко переключился на исследование другого обстоятельства: чем подозреваемый мог нанести себе такое ранение.

Все свидетели показали, что тесака у подозреваемого никогда не видели, топоров в отделении нет, они имеются только у саперов. Что касается саперной лопатки, то он вроде бы уходил без нее, во всяком случае, она находится в окопе. Принесенная лопатка была тщательно осмотрена. Следов крови на ней следователь не обнаружил. Составив протокол осмотра, Дыбенко в присутствии понятых обернул лопатку газетой и опечатал сургучной печатью.

Последний вопрос, который поставил следователь вызванным, касался поведения подозреваемого после ранения. Не рассказывал ли он, как и где его ранило, был ли раненый один или с другими бойцами.

Все показали единодушно: ничего об этом не говорил, только стонал и корчился от боли.

По дороге в медсанбат Дыбенко сказал:

— Трудное дело... Пока у нас нет никаких доказательств ни его вины, ни его невиновности...

Подозреваемый уже спал, когда его пригласили к нам. Вошел он бодро, без тени волнения. Белокурый, лицо в веснушках, приплюснутый нос, пухлые обветренные губы. Правая рука висела на бинте. Сквозь марлю проступала запекшаяся кровь. Объяснили, кто мы. Это не вызвало у красноармейца никакой реакции. Беседу вел Николай Григорьевич.