Меня удивило, что судьи не отвели всех этих вопросов адвоката. Морисс Лякмаус на заключительный вопрос защитника раздраженно бросил:

— Вас бы, господин адвокат, туда, на наше место... Да и сейчас бы не поздно... [213]

Тревожные слухи

К пяти часам вечера вся работа в суде завершалась. Будахин и я, используя перерывы, успевали к этому времени прочитать стенограмму допроса, просмотреть документы, побеседовать с судьями и обвинителями, избегая бесед с адвокатами, которые явно искали встреч с нами.

В суде нам здорово помогал «Павлов» — он почти синхронно переводил показания свидетелей, вопросы обвинения и суда. В стенограммах мы только уточняли особо важные события и факты. Оставшееся свободное время отдавалось Мюнхену.

«Павлов» заметно обижался и ходил нахохлившийся, надутый, за то, что не брали его с собой в Мюнхен и в другие города в воскресные дни. Нас больше устраивала Рита, подружившаяся с нами, хорошо знавшая город. Она стала нашим гидом и постоянным спутником.

Конечно, Рита потащила нас к «коричневой пивной». Немцы все еще не понимали, какую зловещую роль сыграло в их жизни это заведение, и хвастались ею, как реликвией. Пивной собственно уже не было — в ней американские солдаты оборудовали спортивный зал.

Рита побывала с нами почти во всех музеях и картинных галереях. Там, где она сама не справлялась с обязанностями гида, приглашала музейных работников. С ее помощью мы узнали многое о духовной жизни немецкого народа в его далеком прошлом и настоящем. Однако нам очень хотелось ближе познакомиться с жизнью и бытом мюнхенцев. Многое не требовало особых встреч или знакомств. Возвращаясь в Дахау с завтрака или обеда, мы видели, как вытягивались очереди возле булочных и продуктовых магазинов и как шли домой хозяйки с пустыми корзинами. Возвращаясь с ужина, видели, как заполняются гуляющей публикой бульвары. Немецкие парни и мужчины толпились у ресторанов и кафе, в скверах и парках, но с ними не было ни девушек, ни женщин — они прогуливались либо сидели в ресторанах с американскими офицерами и солдатами.

Но это все то, что лежало на поверхности жизни Мюнхена. Нам же хотелось точнее уловить настроение послевоенных немцев. Когда мы бывали одни, без Риты, жители сторонились нас. При ней же они становились словоохотливыми, более откровенными. Нас интересовало, как [214] население относится к поражению Германии, как люди думают жить дальше. Эти вопросы ставились разным категориям жителей: молодым, среднего возраста, пожилым, мужчинам и женщинам... Многие мужчины откровенно жалели о таком исходе войны и надеялись, что новое поколение восстановит былую «славу» немецкой армии. «Только мы не будем больше дураками, не позволим ничтожествам, подобным Гитлеру, Гиммлеру, Герингу, околпачить нас, да и союзников будем подбирать покрепче, не такого фанфарона, как Муссолини», — говорили они. Другие утверждали: «Не Гитлер виноват, его винят те, кто вчера лизал ему задницу. Он кормил нас и дал работу. Генералы — сволочи». Женщины в один голос заявляли: «Война осточертела, мы хотим иметь мужей и рожать детей не для могил в диких русских степях». Когда же начинался разговор о будущем немцев и Германии, о том, какой бы они хотели видеть свою страну, собеседники отмалчивались или отделывались словами: «Поживем-увидим». Однако с середины апреля 1946 года немцы «осмелели» и стали заявлять, что их будущее отныне в руках США и Англии. К этому времени все немецкие газеты американской и английской зон оккупации опубликовали фултонскую поджигательскую речь Черчилля. Среднего немца она перепугала, он не хотел умирать еще раз. Где бы мы ни останавливались, нас обступали мужчины и женщины и с нетерпением спрашивали, как мы относимся к «фултонскому взрыву», не означает ли это новую войну.

Один из доброжелательных немецких служащих сказал:

— Не лучше ли вам уехать, слишком далеко вы оторвались от своей армии... Не думайте, что Джоны будут лучше наших.

В Мюнхене мы разыскали полковника, советского уполномоченного по репатриации наших граждан, и вместе с ним и его работниками побывали во многих лагерях, где содержались советские люди под видом перемещенных лиц. По рассказам полковника, американские и английские военные администрации задерживали в лагерях, не пуская на Родину, около двухсот пятидесяти тысяч советских людей, насильно угнанных нацистами из различных районов Советского Союза. Особенно много было латышей, эстонцев и литовцев.

— Большинство из них, — пояснил полковник, — находятся [215] в бедственном положении и влачат жалкое существование. Чтобы убедиться в этом, далеко ходить не надо, давайте побываем с вами в мюнхенском лагере...

27 апреля полковник и его секретарь-переводчица, два американских офицера-инспектора по лагерям перемещенных лиц, корреспондент ТАСС В. Н. Будахин и я отправились в лагерь. В Мюнхене каждый знал его. Жители называли его эсэсовскими казармами, потому что недавно там размещались части СС. Уполномоченный нас предупредил, чтобы мы не проявляли излишнего любопытства, не вздумали агитировать лагерников, не заходили одни в помещения казармы.

— В этом лагере до черта предателей, — пояснил он, — тут и бывшие полицаи, и старосты, и бургомистры. К сожалению, они верховодят делами и держат весь лагерь в страхе.

Узнав, что в числе приехавших — представитель советской юстиции, комендант лагеря, встретивший нас, проводил всех к себе в кабинет и попросил подождать пока подъедет господин Дикен, подполковник, главный инспектор по лагерям перемещенных лиц американской военной администрации.

Где бы ни появлялась свита из начальства, душевного разговора с людьми не жди. Нас собралось девять человек во главе с комендантом, за нами следовало, видимо для обеспечения нашей безопасности, одиннадцать американских солдат. В военной форме был только я. В коридорах нас встречали старшины казарм. Они рапортовали, щелкали каблуками, лихо и громко подавали команды.

— Разве это воинская часть? — поинтересовался я.

Подполковник Дикен ответил:

— Для порядка и это неплохо...

К нам подошел мужчина лет сорока, аккуратно одетый, и, обращаясь к коменданту лагеря, по-русски спросил:

— Можно ли мне переговорить с советским полковником?

Переводчик перевел его слова на английский язык, и Дикен утвердительно кивнул.

Уполномоченный опередил меня:

— Мы потом, гражданин, вызовем вас. Как ваша фамилия?

Мужчина помолчал, затем бойко ответил:

— Маклаков Николай Андреевич. [216]

На втором этаже нас встретили криками и свистом, хотя в коридоре никого не было. Комендант подал команду, и все стихло. Я попросил разрешения зайти в комнату. В ней было человек пятнадцать, многие в калошах вместо сапог, небритые, непричесанные. Хотя окна были раскрыты, в помещении стоял густой запах скверного табака и нечистого белья. Мебели никакой, кроме тринадцати коек. В центре комнаты небольшой стол, на нем металлические кружки.

Комендант спросил:

— Будут ли к нам вопросы или жалобы?

Все молчали.

На третьем этаже навстречу нам выбежали дети, в дверях комнат стояли женщины, суровые, насупленные, молчаливые. Дети плохо одеты, с бледными лицами, со скучающими глазами. Как мы узнали, им только два раза в день разрешают выходить во двор казармы не более, чем на сорок минут. В большинстве здесь были латышки, эстонки, литовки, не имеющие мужей.

За весь обход нам так никто и не задал ни одного вопроса. Вернувшись в кабинет коменданта лагеря, я напомнил, что следует вызвать Маклакова. Дикен приказал послать за ним. Минут через пять посыльный вернулся и сообщил:

— Его не могут найти...

— Разыскать! — приказал комендант работнику лагеря.

Прошло минут пятнадцать. Вернувшийся служащий доложил:

— Какое-то недоразумение: в списках лагеря Маклаков Николай Андреевич не значится. Возможно, господин полковник неправильно записал фамилию этого человека?

По дороге уполномоченный сказал:

— Я не думаю, что Маклаков хотел с вами поговорить... Это скорее всего подставное лицо, нужное для того, чтобы учинить какую-нибудь провокацию.

И я, и Будахин подружились с маленьким приветливым коллективом уполномоченного по репатриации. От полковника мы узнали подлинную правду о лагерях перемещенных. Английские и американские уполномоченные установили жесткий режим для советских граждан, находящихся в лагерях, превратили их в рынки торговли рабами. [217]

Сюда приезжали вербовщики из Латинской Америки, Африки и других стран. В лагерях военные власти организовывали специальные комитеты, в которые входили уголовники-предатели, немецкие прислужники. До недавнего времени в «эсэсовском лагере» верховодил бывший гестаповец Подольский, разыскиваемый советским следствием. Комитеты держали лагерников в страхе, запугивали их, говорили, что в России их всех ожидают тюрьма, расстрел или в лучшем случае Сибирь. Выпускались и газеты, полные клеветы на советские органы следствия. Были случаи, когда убивали (душили подушками в постели) тех, кто все же требовал отправки на родину. В лагерях энергично работали американская и английская разведки, вербуя агентуру для подрывной деятельности и шпионажа на территории СССР. Позже, когда я вернулся в советскую зону и приступил к своим прокурорским обязанностям, многие из таких завербованных приходили с повинной.

* * *

...Шло время, лето уже было в разгаре, а конца судебному процессу не было видно. Тоска, трудная, горькая... И не потому, что я скучал по своей семье и друзьям. Скорее оттого, что неожиданно для себя оказался в центре событий, где вчерашние союзники по борьбе с гитлеризмом закладывали измену союзническому долгу и союзнической дружбе, скрепленной кровью, вынашивая планы Бизоний, Тризонии, а затем и ФРГ...