Изменить стиль страницы

Перед Лейбом Абрамовичем, жадным к знанию, открывались совершенно неожиданные просторы, и он кидался в них с упорством и яростью отчаянного мореплавателя. В сарайчике Зелига Вольфа много спорили и мало работали.

— Надрываться для капиталиста! Очень нужно! — говорил Герш.

Совсем затуманил он мозги сапожнику.

И вот, сбитый с толку, Лейб Абрамович в августе, когда его брат вернулся из больницы, уехал в Поляну. Он начал болтать всякую чепуху, вроде того, что земля круглая и что она вертится. Лейб Абрамович весь зарос: окладистая рыжеватая борода его начиналась от самых глаз, а волос у него было столько, что их хватило бы на троих, и, когда он на улице перед своей хатой рассказывал смеющимся евреям о новой науке, вся его львиная физиономия словно щетинилась от азарта, а глаза так и горели.

Евреи смеялись еще громче: «Как же, олух ты этакий, дома не падают?» Он в бешенстве бежал к себе в хату и тотчас появлялся опять с полотенцем и горшком воды; взяв в руку оба конца полотенца, он в сгибе его ставил горшок и начинал все это крутить, доказывая таким способом, что дома не должны падать.

Евреи покатывались со смеху.

Но старому Мордухаю Иуде Файнерману, глядя на эти сумасбродства, было не до шуток.

Однажды в будний день после молитвы «Майрив», когда молельню уже окутал вечерний сумрак, он отозвал Лейба в угол и, тыча ему в грудь длинным указательным пальцем, медленно, строго произнес:

— Ты болтаешь на селе всякий вздор. Люди над тобой смеются. Но я не смеюсь, нет. Потому, что так вот всегда начинается раскол в еврействе. Предупреждаю: если ты не перестанешь, придется вмешаться общине, вмешается раввин. Помни это!

Он повернулся и скрылся в сумраке молельни, — всеми уважаемый святой Мордухай Иуда Файнерман.

Но Лейб Абрамович готов был жизнь отдать за вновь обретенную правду. Бог знает, почему именно сапожникам приходят в голову бунтарские мысли; этого никто еще не исследовал, но, может быть, это как-нибудь связано с их ремеслом, с запахом кожи, с их мужественным характером. Лейб Абрамович ходил в Черенин за новой мудростью. Сразу после празднования субботы, каждое воскресенье, еще до рассвета, пробегал он долиной по дороге — тридцать километров туда, тридцать обратно, возвращаясь домой поздно ночью, — только чтоб поговорить с Гершко и облегчить душу от тяжести проблем, мучивших ее всю неделю.

— Откуда шел свет, который бог сотворил в первый же день, между тем как солнце и месяц — только на пятый?

Или:

— Если в земном шаре просверлить большую дыру и бросить в эту дыру сапожный молоток, выпал бы он с другой стороны или остановился бы посредине и так и повис там прямо в воздухе?

Но многие вопросы Лейба касались самых основ философии, и на них не мог ответить даже всезнающий Герш.

— Ты сказал, что за вселенной больше ничего нет! А что такое ничего? Там тьма? Но ведь тьма — что-то!

Кончались все их разговоры политикой, и, напичканный этой мудростью, Абрамович возвращался домой только ночью. В его полянской мастерской стали собираться для беседы: кузнец Сруль Нахамкес, молодой Эйзигович, Мошко Мендлович, элегантный Шлойме Кац. Лейб Абрамович выкладывал все, что знал. Он говорил о бедных и богатых. О том, почему у Фуксов все, а у остальных ничего. О сионизме. О заселении Палестины. О братстве и новой жизни.

— А это на самом деле правда, что земля круглая?

— Есть доказательства!

— Гойские!

— Нет, и еврейские!

Подумать только, Лейб Абрамович! Сумасбродный сапожник, амгорец[59], полуграмотный, самый пустой человек, до которого никогда никому не было дела. Что ж это такое, он вдруг ни с того ни с сего вбил себе в голову, что уж не страшны ему ни мудрость Мордухая Иуды Файнермана, ни святость Пинхеса Якубовича, ни могущество Соломона Фукса? Еще, чего доброго, из-за Лейба Абрамовича в общине произойдет раскол!

И произошел.

Как-то в воскресный день Герш Вольф в каком-то наитии вдруг засмеялся и захлопал в ладоши:

— Погоди! Заложу я папину пролетку — теперь же, на каникулах, — объеду нескольких товарищей, и мы устроим в вашей заплесневелой деревне сионистское собрание. В щепки Поляну разнесем. Вот будет потеха!

И вот в один прекрасный день приехали шестеро вместе с Гершком Вольфом. Это были халуцы{261}, социалистические сионисты. После обеда устроили собрание. Возле миквы, где ручей впадает в речку и на мысу образовалась большая груда голышей и валунов, принесенных весенним половодьем.

Собрались тут все полянские евреи: ремесленники, батраки, возчики, лесорубы, земледельцы, лавочники, нищие — (все эти ремесла нередко совмещались в одном лице) — с пейсами и без пейсов, в кафтанах и городской одежде, а то и просто в лохмотьях; члены сорока восьми семей с талесами, не считая вдовых. С женами, с детьми. Столпились на площадке, встали на мостике через ручей, на дороге.

Мальчишки галдели, а Рива Каган и Бенци Фукс, при оглушительных криках зрителей, старались столкнуть друг друга в ручей.

Ни Мордухая Иуды Файнермана, ни Пинхеса Якубовича не было. Не пришли ни Иосиф Шафар, ни Соломон Фукс. Но дочери Фукса прогуливались по дороге, и Сура улыбалась своей кисло-сладкой улыбкой. Ганеле ходила под руку с Ривкой Эйзигович и Машеле Гершкович; их окружали студенты с Шлойме Кацем. Молодые люди шутили, смеялись, и Ганеле радовалась, что может посмеяться на глазах у девиц Фукс.

— Так как же, барышня с прекрасными глазами, — сказал один из студентов, — поедем с нами в Палестину?

— Думаете, не поехала бы? Да хоть сейчас, — ответила Ганеле.

— Правда? — переспросил Шлойме Кац и посмотрел в лицо Ганеле пристальней, чем полагается.

Потом молодой Эйзигович принес стол, на который, по всем правилам гимнастики, вскочил самый старший из студентов. Все спустились с дороги вниз, и митинг начался.

Стал говорить студент. Он начал с улыбкой, дружеским тоном, стараясь расположить к себе слушателей, и непредубежденным это понравилось. Люди напряженно слушали. Успокоились и перестали шуметь даже озорники Бенци и Рива. Рива был весь мокрый, потому что Бенци в конце концов удалось столкнуть его в воду. Оратор говорил о единстве всех евреев. О их страданиях и преследовании в голете. Ярко описывал нищету именно этого края, безработицу, нужду, голод, высокую смертность детей и взрослых. Слушатели понимали, что он говорит о каждом из них, и это приводило их в умиление. Они, никогда не слыхавшие других ораторов, кроме бродячих проповедников да учеников раввинских школ, были взволнованы, и не одна мать при упоминании о детской смертности не могла сдержать слез.

— Но одинаково ли мы все страдаем? — повысил голос оратор. — Нет! — загремел он. — Как все народы, еврейский народ тоже делится на богатых и бедных. Еврейские бедняки терпят вдвое больше мучений — из-за своей национальности и из-за своей нищеты. Богатым хорошо и в голете; они не стремятся к переменам, никакого выхода им не требуется. Потому что у них одно занятие, как и у всех богатых: эксплуатировать бедных. Эксплуатировать их труд и обирать их, вздувая цены…

В двух шагах от толпы слушателей стояли дочери Соломона Фукса. Возле Суры остановился Байниш Зисович.

Он, может, как родственник Фуксов, хоть и дальний, а может, от того, что был должен им, на этом митинге принял сторону реакции.

— Спроси его, Байниш, правда ли, что земной шар вертится? — сказала Сура.

И Байниш тотчас закричал:

— Эй ты, Мошко, или как там тебя! Это правда, что земля вертится?

Часть слушателей, вспомнив колдовство Лейба с полотенцем и горшком, засмеялась. Но большинство было неприятно задето. У Лейба Абрамовича борода ощетинилась, глаза засверкали, и он рванулся от столика. Но студенты удержали его.

Докладчик выпрямился и, вытянув в сторону Байниша указательный палец, патетически воскликнул:

— «И все-таки она вертится!»{262}

Этот плагиат рассмешил его самого; студенты тоже засмеялись его остроте, и через минуту на площадке у ручья смеялись все.

Но оратор поспешил вернуться к своей теме, чтобы хорошенько подготовить то, ради чего он сюда пришел. Он опять заговорил о богатых, которые не хотят никаких перемен и не нуждаются в выходе.

— А для бедных и угнетенных выход есть, — воскликнул оратор и сделал паузу, чтобы дать слушателям возможность приготовиться к тому, что он скажет дальше. — Да, для них выход есть: сионизм!

И он заговорил о сионизме. О Палестине. О новой родине. О равенстве в труде и в достатке. О земле, пусть небогатой, но все-таки обеспечивающей всем работу и приличную жизнь. О земле свободы! Он говорил об этом с вдохновением, весь сияя и страстно жестикулируя, так что воспламенил и себя самого и слушателей.

— Байниш, — шепнула Сура, — мы отойдем, а ты спроси, ест ли он свинину.

И девицы Фукс, как бы прогуливаясь, стали удаляться от толпы. Вот они вышли на дорогу и направились домой.

Но через минуту замедлили шаг, чтобы еще послушать.

— А ты ешь свинину? — раздался голос Байниша.

Слушатели рассердились не на шутку. Поднялся крик. Лейб Абрамович вырывался у студентов, выворачивал им руки, пинал их коленками и кричал не своим голосом:

— Я брошу его в ручей! И этих фуксовых шлюх тоже!

Да, Лейб Абрамович был герой. Настоящий герой. Ради истины он готов был пожертвовать не только жизнью, но и Соломоном Фуксом, лучшим своим заказчиком.

В это время года тень от гор очень рано падает на долину. После того как все ораторы высказались и собрание кончилось, полянским евреям пришлось расходиться по домам в густых сумерках. Люди шли молча, пораженные тем новым, что они узнали, мысленно взвешивая все за и против.

Мама три раза приходила на митинг, смотрела пытливым взглядом, но каждый раз, не дождавшись конца, уходила и теперь опоздала: Ганеле возвращалась домой в компании студентов. Шлойме Кац шел рядом, стараясь коснуться ее руки.