Изменить стиль страницы

— Куда? — начинали шуметь солдаты, протягивая к нему руки.

В кухне отца встретила мама и очень огорчила его: оказывается, не зная, что приедут солдаты, она не успела услать Этельку из дому и впопыхах спрятала ее у больного дедушки. В дедушкину комнатку можно было пройти только через корчму, окно было забито, и Этелька никак не могла выйти оттуда. Кучер Янкель, которого мать послала в село посмотреть, где другие две девочки, нашел Балю и маленькую Ганеле на улице и отвел их к бедру{251} Кагану. Мать была очень напугана.

Солдаты скоро перепились. Пьянее всех был поручик: он все время хохотал и, видимо, не привыкший к водке, лил ее в себя как воду; отец с матерью надеялись, что он скоро свалится с ног и, бог даст, все обойдется. Солдаты заставляли еврея пить с ними за здоровье правительства, за короля, за христианскую религию, и отец с вежливой улыбкой пил, зная, что все это не имеет никакого значения, раз он мысленно говорит наоборот. А в стакан себе он наливал только воду.

Поручик на минуту вышел во двор. Он еле передвигал ноги, и это его забавляло.

Обнявшись, солдаты горланили песню. Отец запер входную дверь на засов. Но вдруг он услышал громкий хохот. Это вернулся поручик. Он споткнулся на пороге, уперся руками в косяки, и смех его превратился в ликующий вопль:

— В доме красавица! Замечательная! Я должен ее видеть! Приведите ее сюда!

Он, наверно, увидел со двора промелькнувшую в окне неосторожную Этельку.

Отец страшно испугался. Но не подал виду.

— Господин офицер шутит, — сказал он.

— Нет! — крикнул поручик, выпучив глаза.

— Господину офицеру показалось. Красавица? Какая? Где? — Отец улыбнулся.

— Нет! — гаркнул поручик, как на плацу.

Из кухни прибежала бледная, испуганная мама. Схватив поручика за рукав, она стала гладить ему плечо, умолять. Голос ее дрожал:

— Нет, нет. Тут никого нет, господин поручик. Уверяю вас, нет…

— Есть! — ревел поручик.

— Клянусь вам! Клянусь всем, что у меня есть дорогого на свете. Клянусь жизнью своей и своих детей!

Но сильное волнение выдавало ее. Отец старался оттащить ее от поручика.

— Никого нет, поверьте мне…

Вдруг поручик словно отрезвел.

Он выпрямился. Глаза его горели скорей от оскорбленной гордости, чем от алкоголя. Он твердо произнес:

— Я не стану клясться. Но даю честное слово офицера, что девушка не пострадает ни одним волосом на голове. Я должен ее видеть! Я только вежливо поцелую ей ручку, и она уйдет. Приведите ее сюда!

Но по тому, как он запнулся на слове «вежливо», было ясно, что он пьян.

— Нет! — крикнула мама и опять стала клясться, что никакой девушки нет.

Но поручик слушал ее лишь мгновение. Его глаза стали дикими. Лицо налилось кровью. Обернувшись к солдатам, он указал рукой на дедушкину каморку:

— Она там! Вышибайте дверь!

Солдаты скользнули взглядом по стенам, ища свои винтовки. Не найдя их, бросились к двери.

— Там больной оспой! Вы умрете! — не своим голосом крикнула мама.

Пощечина сбила ее с ног. Отца оттащили в угол. Навалились на дверь. Толчок, другой. Дерево затрещало.

Но вдруг дверь отворилась изнутри и оттуда с громким рыданием выбежала Этелька. Проскользнув под руками солдат, она через кухню выскочила во двор.

Солдатам понадобилось две секунды, чтобы прийти в себя от неожиданности. Потом все трое кинулись за нею.

Отец стоял посреди корчмы, схватившись за голову. Но мама нашла в себе силы броситься через комнату, через кухню — к окну; она видела, как Этелька промчалась по саду, шмыгнула в отверстие забора, где была вырвана доска, и убежала вниз к реке. Солдаты замешкались, перелезая через забор, а потом не знали, куда направиться.

— Ох! — облегченно вздохнула мама и бессильно опустилась на стул; голова ее упала на руки, уроненные на стол. — А теперь будь что будет!

И началось.

Солдаты вернулись озверелые. Начали громить корчму. Первым делом сорвали маленькие висячие керосиновые лампы, потом стульями перебили стаканы на буфетной стойке и, наконец, принялись за окна. Стекло со звоном так и посыпалось на галерею.

Папа заставил маму совсем уйти из дому, а сам спрятался во дворе, лишь изредка решаясь высунуться на галерею и через окно с треугольными обломками стекла осторожно посмотреть внутрь, на опустошение.

Все было разбито вдребезги.

Стаканы, графины, бутыли, стулья. Осколки и щепки. Стойка опрокинута. Один солдат колотил обрубком скамьи по столу, и удары гремели, как выстрелы. Другой, который утром правил лошадьми, видимо цыган, старался развалить печь, но все никак не мог поднять ногу выше фундамента и при каждом ударе чуть не падал. На столе, заставленном бутылями с водкой, их составили туда солдаты (о, они были осторожны!), сидел по-турецки поручик; он смеялся, орал и подбадривал солдат.

Отец ломал руки. Что будет дальше? Начнут грабить дом? Ворвутся в комнаты? Но до этого они еще не додумались.

Цыган добился своего. Ему надоело зря прыгать вокруг печки, и он принес пустой двадцатипятилитровый бочонок. Изо всех сил ахнул этим бочонком в печь. Печь с грохотом рухнула. Из груды камней к потолку поднялся целый столб копоти и рассеялся по всей комнате. Солдаты почернели от сажи. Поручик уже не смеялся, а хохотал, как безумный. Он повалился на стол (две бутылки полетели на пол) и катался по нему, рыча и воя.

Этой минутой воспользовался отец. Покачиваясь, спотыкаясь, размахивая руками, прерывающимся голосом подражая их крику, он прокрался с бутылкой водки в корчму и, приплясывая среди обломков, тоже весь покрывшись сажей, стал смеяться, кричать, дрыгать ногами, приплясывать. Позволил, чтоб офицер швырнул ему в лицо бутылку, которую отец ему протянул, чтобы солдаты пинали его, таскали за пейсы, еще не отросшие после войны, волочили по полу. Потом встал посреди комнаты и провозгласил тост за короля.

Слава тебе, господи!

Цыган попался на эту удочку. Он схватил огромную бутыль и стал пить из нее большими глотками. Остальные не захотели ударить лицом в грязь. Отец сейчас же принес из кухни новую бутыль и налил им.

Увидев из кухни, что с поля вернулись работники и крестятся, отец выгнал их из дома, зажег в корчме керосиновую лампу, закрыл на разбитых окнах ставни, и пошло: король, правительство, армия — до дна. Водка, водка, опять водка. И среди этого страшного разрушения отец пил вместе с ними.

Первым свалился поручик. Это было неожиданно. Он упал как подкошенный.

Недолго держался и второй солдат. Он хотел выйти, но никак не мог найти выхода и сидел теперь на полу, среди осколков, прислонившись спиной к железной выходной двери и бессмысленно уставившись перед собой стеклянными глазами.

Но с цыганом не было никакого сладу. Это была бездонная бочка. Он сидел и все кричал, а когда до него хотели дотронуться, всякий раз пробовал даже вскочить. Отец позвал батрака Янкеля. Янкель, подойдя сзади, ухватил цыгана за челюсть.

— За здоровье короля! — уже не скрывая своей ярости, крикнул отец и опрокинул цыгану в рот большой стакан денатурата.

Цыган выпучил глаза, вскинул руки, будто хватая воздух, минуту посидел с выпученными глазами и повалился навзничь.

— Сейчас, мамочка, сейчас все устрою, — крикнул отец матери, которая уже нетерпеливо стучала в окно.

Шатаясь, он вышел во двор, и мать повела его к колодцу. Там он напился, размазав холодной водой копоть на лбу, потом дал увести себя в сад, глотнул вечернего воздуха и, наконец, позволил себя пожалеть.

Между тем Ганеле, которой еще не было и шести, верно, почувствовав, что пора спать, оставила сестру и детей бедра, потихоньку ушла от Каганов и затопала домой.

Почему заперты лавка и корчма, почему закрыты ставни?

По трем ступеням, сложенным из жерновов, она поднялась на галерею, завернула за угол и, встав на цыпочки, прильнула к щели между ставней и рамой.

Два каких-то черных… два мертвых солдата… А то и три: вон там еще чьи-то ноги! Она видела все; во всяком случае — очень много.

Вот, еле передвигая ноги, входит дедушка. В одной рубашке, совсем лысый, возле ушей белые пейсы, на грудь свесилась пожелтелая от старости борода. Дед останавливается, разглядывая солдат; узнав офицера, ковыляет к нему. Вот он стоит над ним, пристально смотрит на него, и его черные глаза на белом лице, горящие из-под бровей, которые похожи на два пучка травы, взъерошенных вихрем, — страшны. Вот он немножко расставил ноги.

Но… что ж это он делает?

Дед мочится на офицера… Брызжет ему в покрытое копотью лицо… Поливает его одежду.

Нет, Ганеле не может понять, что это такое; а высший смысл дедушкиного поступка ей, наверно, не откроется никогда. Это было не просто осквернение человеческого лица. Не только месть. То, что видела Ганеле, было страшней, чем убийство.

Даже в пище, будь она приготовлена по всем правилам, есть что-то нечистое, и тот, кто хочет быть силен духом, не должен слишком много есть. В ней — некое нечистое вещество, вредное человеку, ослабляющее его, особенно в духовном отношении, обессиливающее. А в человеческой моче содержится вся нечистота, в ней как бы слилось все нечистое, она — самая нечистая из всех нечистот. Человек, забрызганный ею, перестает быть человеком. Он никогда уже не будет способен к духовной жизни, он лишится всех сил и станет совсем безвольным, навеки останется лишь призраком человека, куском грязной материи, подвластной ветру. Вот что сказано в средневековых талмудах, теперь давно уже вышедших из употребления: когда честолюбивый Ешуа Ганоцри тайно проник в Иерусалимский храм, похитил там «шем гам фореш» — листок с подлинным именем божьим, которого никто не должен знать, — приложил его к ране, а пергамент этот врос в тело и Ешуа Ганоцри стал силой его творить чудеса, тогда собрался совет старейших и, возмущенный таким соблазном и обманом стольких мудрых людей, избрал из среды своей благочестивого раввина Иегуду и ему тоже вложил божье имя в рану на груди. И стал раввин Иегуда странствовать по следам Ешуи и творить такие же чудеса. А когда однажды Ешуа поднялся к небесам, раввин Иегуда поднялся еще выше и, воспарив над его головой, «излился на него». В это мгновение подлинное имя божие утратило всю свою силу. Ешуа Ганоцри рухнул на землю, был схвачен и казнен.