Василий Труднов, увидев опечаленное лицо Сысоя, спросил:
— Ну-ка, оскалься, покажи десны?.. Чернеют. Зубы шатаются?
Сысой вместо ответа сплюнул ему под ноги.
Старовояжный стрелок был бодр, полнокровное лицо румянилось.
— Пойдем, вылечу! Свежего мяса поешь — все пройдет!
— Нельзя! — Удивленно взглянул на него Сысой. — Пост!
— Здесь другая земля! — Беззаботно отмахнулся Труднов. — Другие законы.
Чарка водки, свеженина — хворь отпустит.
— Нельзя! — Мотнул головой Сысой.
— Ну, мужичье… Мало вас здесь передохло? Тогда скорми мясо дружку.
Вторую неделю лежит, помереть может.
Сысой пошел к скорбутным, сел на край нар, спросил Тараканова, отводя глаза:
— Может, оскоромишься? Говорят, помогает.
— Если помогает, оскоромлюсь! — неожиданно согласился тот.
Стараясь не вдыхать запах вареного мяса, Сысой принес от старовояжных котел с варевом, от вида и запаха скоромного его тошнило. Тимофей еду принял, а он вернулся к старовояжным с немытым котлом, таким его и отдал.
— Что там Тимоха? — загоготал Баламутов. — Не гавкает?
— Чего бы ему гавкать? — Сысой не понял ухмылок передовщиков и их намеков.
— Собаку же ел!
— Не бреши! — Отмахнулся тоболяк.
— Дядя никогда не врет, казар, — важно изрек Баламутов, вывел его в сени, поднял лавтак, под ним скалилась неошкуренная собачья голова. Сысой разинул рот, с губ закапала слюна. Под хохот старовояжных стрелков он едва успел выскочить из казармы и с воплем исторг из себя траву с корнями.
— От, свиньи! — прохрипел, вытирая рот рукавом.
А те от хохота тоже утирали слезы, но выглядели вполне здоровыми.
— Тимохе не сказывай, вдруг так же добро переведет…
Прошел день и другой. Тараканов стал поправляться. Сысой с удивлением поглядывал на него. Вскоре, взяв оружие, они с Тимофеем отправились в лес на промысел. Пошлявшись по сырым падям, не встретили даже ворон. Небо долго хмурилось, и вдруг повалил снег. Белый, пушистый, как дома, он падал и падал на землю. Двое, спина к спине, сидели на упавшей лесине, каждый вспоминал свое. Где-то на закате был мороз, скрипел снег под ногами. Сысоя вспоминал слободскую церковь, теплый отчий дом, в эти самые дни стол ломился от пирогов с квашеной капустой, сушеными грибами и морковью. Даже жену свою он представил такой красивой и печальной, что заныло сердце. Тряхнул головой, прогоняя наваждение, земля дернулась, как шкура на конском боку, утробно загудела, где-то рядом прогрохотал сорвавшийся камень.
— Ишь, насмехается! — проворчал, не вынимая трубки изо рта.
— Кто? — спросил Тимофей.
— Ясное дело — нечистый. Только вспомнил о доме, о пирогах, он и захохотал.
— Это землетрясение! — снисходительно взглянув на него, усмехнулся Тараканов.
— Как ни назови, все равно он! — упрямо повторил Сысой. — С малолетства меня морочит. Я эту долю нутром чуял: и море, и промыслы, и баб распутных, золотые острова — одного не знал, что будет такая голодуха. Теперь-то ясно, кто прельщал! — он помолчал, выколачивая трубку. — Нечисть всегда так: завлечет и посмеется. Ты хлеба запросишь — она тебе вместо булки голую сиську…
Они шли вместе от самого Иркутска, а душевного разговора не случалось.
Тоболяки держались особняком, втайне посмеивались над начитанным мещанином, не готовым к самым обыденным работам и трудностям.
— У моего отца — книжная лавка, старые книги переплетали, — вздохнул Тимофей. — Один хороший человек пытался завести в Иркутске свою типографию, хотели ему помочь — не получилось: чуть лавку не потеряли. А дело нужное, полезное. Построить Новороссию — еще важней. Это все понимают, но ни у кого из родни не хватило духа отправиться за море.
— Зачем? Заработать денег, вложить в лавку? — спросил Сысой.
Бледный еще после болезни, курносый и тощий Тараканов грустно улыбнулся, дольше откровенничать не стал.
— Судьба! Мой дед, Селиверст Тараканов, тоже служил у Беринга. Где-то рядом с ним, говорят, похоронен. Может быть, твоим дедом в землю зарыт.
Теперь мы с тобой здесь… Судьба?!
— Что про деда-то молчал?
Тимофей рассеянно пожал плечами.
— С малых лет расспрашивал про Охотск, Камчатку, острова архипелага.
После книгу Григория Шелихова прочитал. Душа заныла. А в лавке скучно.
Жена — стерва. Что ни сделаю — все не так, что ни скажу — все плохо. Мать умерла, отец привел в дом мачеху — такую же стерву. Я и подумал: хуже жизни не будет. Пусть бабы меж собой грызутся, а я — за море, в Новороссию!
Ветер унес на запад снежный заряд, и караульный со сторожевой башни увидел в море парус. В это время компанейские корабли не ходили.
Караульный дал сигнал. Вскоре на сторожевую башню поднялся Баранов с подзорной трубой, но видимость снова пропала.
— Много парусов, — возбужденно указывал на север часовой. — Корвет или фрегат!
Новый порыв ветра очистил горизонт. Управляющий приложился к подзорной трубе:
— Фрегат! — пробормотал. — Флаг не вижу.
Сомнений не было, корабль держал курс на Павловскую бухту. Щуря свободный глаз, Баранов долго вглядывался и наконец оторвался от трубы.
— Англичанин! — сказал удивленно.
Сыграли тревогу. Караульная смена, зевая, поднялась на стены. Отставной прапорщик Чертовицын был на батарее. У сорокасаженного входа в бухту фрегат сбросил паруса и, промеривая глубины, под одними марсами направился к крепости. Возле батареи он трижды салютовал Российскому флагу и бросил якорь посредине бухты.
На берег высыпали алеуты и кадьяки, оживленно забегали, спуская на воду байдарки. Когда дикие отплясывали на шканцах, с фрегата была спущена шлюпка. Из крепости вышел Баранов, одетый в сюртук, суконный плащ и шляпу. Рядом с ним шел Шильц в белом мундире и при шпаге, за ними вооруженная толпа барановских дружков, среди которых был и Васька Васильев.
Шлюпка, в окружении байдарок, пристала к пустовавшему причалу. Из нее скакнул долговязый англичанин с тощей косицей на затылке и в ботфортах.
Из-за его спины белозубо улыбался синеглазый толмач, живший все лето в крепости. Осенью он тайно бежал с бостонским торговым судном, заходившим в Павловскую бухту. Алеуты и кадьяки вернулись к берегу, выгружая из байдар муку, чай, табак. Ради этого стоило не напоминать беглому ляху о прерванном контракте.
Англичанин представился помощником капитана, просил разрешения пополнить запас пресной воды и торговать. Узнав цену муки, вдесятеро выше охотской, Баранов чертыхнулся в адрес белых братьев, но вида не подал. В крепости был голод. Стоило заплатить мехами в расчете по пятнадцать рублей за пуд, чтобы продержаться до весны и подножного корма. «Купцу без барыша нельзя, — подумал управляющий, — без совести — тоже!» Гостей встретили ласково, накрыли стол, выставили угощение — лучшее и последнее. В церкви шла торжественная литургия. Все радовались прибытию судна. Гости, шумно погуляв, побродили по крепости, шныряя по закоулкам, пробовали влезть на стены, но были вежливо оттеснены караулом. К вечеру шлюпка ушла, а Баранов с приказчиком стали отбирать компанейских бобров для мены на муку, чай, табак. Из-за дороговизны товара решили брать всего понемногу, чтобы растянуть до транспорта.
Пополняя запас пресной воды, шлюпки фрегата ходили по бухте всю ночь.
Утром от причала отошла большая байдара. Полтора десятка дюжих молодцов готовились грузить муку. В крепости топились печи, стояла в тепле опара.
Голодные возбужденно ждали полудня и первой выпечки. С двумя вооруженными дружками Баранов поднялся на борт корабля и раскланялся с чернявым капитаном, принесшим извинения, что не прибыл в крепость сам.
Васька Васильев сидел в байдаре и покуривал трубку. Вдруг из открытого канонирского люка в высоком борту фрегата вместо пушечного жерла высунулась черная как головешка голова со сверкающими белками глаз, со смоляными кудряшками. Васька заорал, закрестился, хватаясь за топор.
— Чего ты? — перехватил его руку Баламутов.
Васька, разевая рот, мычал и показывал на люк:
— Че-ерт!
Черная скалящаяся мордочка высунулась вновь. Васильев дернулся в руках дружков и, наверное, прыгнул бы за борт, но его с хохотом удержали.
— То ж негра! — толкали в бок. — Тоже человек, только черный!
И тут на палубе показался Баранов с сопровождающими промышленными.
Молча и быстро они спустились в байдару, скинули швартов. Усы управляющего торчали как два тесака на стволах. Медведников схватил весло и стал отталкиваться от борта.
— Муку грузить будем? — удивленно глядя на них, спросил сидевший на корме Баламутов.
— Отходим! — прохрипел управляющий.
Гребцы разобрали весла.
— Да что же мы как бабы? — простонал Медведников. Лицо его пылало. — Андреич? Полсотни удальцов на борт и обчистим барышников?!
— Что случилось-то? — озлился на дружков Баламутов.
— Ошибка вышла! — процедил сквозь зубы Баранов. — Мы их в крепость пустили, они нашу нужду вызнали и заломили цену в пятьдесят рублей за пуд.
— Хрен им на рыло, не полсотни! — стали ругаться гребцы.
— Вот и я так сказал капитану! — поморщился Баранов. — Что теперь народу скажем?!
— Кто хочет, пусть меняет свои паевые меха и жрет хлеб в одиночку.
Казенные отдавать нельзя. Грабеж!
Ворота крепости закрылись, усиленные караулы вышли на стены, пушкари — на батарею. Капитан Барабер смотрел на них в подзорную трубу и усмехался, повторяя сказанное толмачом: «голод — не тетка!» Придут, попросят, а цены можно будет поднять до семидесяти российских рублей за пуд. Фрегат покачивался на волне, как паук на паутине, терпеливо ждал своего часа.
Барабер подсчитывал в уме барыши от проданных в Кантоне мехов. Крепость, сжав зубы, жила прежней жизнью. Так прошла неделя.
На устье бухты и залива целыми днями болтались одинокие байдарки рыбаков с сонными гребцами. И вот однажды что-то случилось: байдарки помчались к крепости и она ожила. Распахнулись ворота, сотня лодок была спущена на воду. На фрегате сыграли боевую тревогу, команда стояла по местам, канониры запалили фитили. Но лодки промчались мимо корабля. Через некоторое время часть из них вернулась, груженная уловом.