Щедро одарив акойцев, стрелки с иеромонахом вернулись на суда и взяли курс на ближайшее жило, не высказавшее ни враждебности, ни приязни.
Родионов и Коновалов по своему почину хотели обаманатить индейцев, державших хитрый нейтралитет, но, высадившись на берег, в селении никого не нашли. Стрелки обыскали пустые бараборы, взяли рыбу и мясо, оставив бисер в обмен на продукты. Из леса доносились лай собак и плач детей.
Полтора десятка стрелков с ружьями пошли туда по тропинке. На них с ревом налетели индейцы с размалеванными лицами.
Отряд отбился штыками и отступил к берегу, но толмача, Игнатия Бочарова, замешкавшегося возле ручья, закололи кинжалами. В тот же день какнауцкий тойон этого селения прислал посольство с дарами, и велел передать, что толмача убили не они, а ситхинцы, озлившиеся дружелюбием сородичей к косякам.
Слух о Баранове и белом шамане уже полз по селениям, внушая суеверный ужас. Объединение раскололось. Ситхинские индейцы, проклиная якутатских сородичей, ушли на лодках к югу. Чугачи и медновцы выслали посольства с подарками и заверениями в верности. Мятеж был подавлен. Стрелки лебедевской артели ушли на Нучек, шелиховские получили заложников из близких к укреплению селений и взяли курс на Кадьяк. Иван Кусков с Екатериной возвращались в Павловскую крепость, но обвенчаться не могли и там. Иван подобрал Екатерину в Охотске, замужней, вывезенной с островов матросом и брошенной. О том, жив ли ее венчанный муж и где он, они не знали.
В Якутатсккой крепостице, превращенной в укрепленный редут, остались приказчик Иван Поломошный, часть каторжных томских крестьян с женами, стрелки из сводных партий Куликалова и Пуртова, Демьяненкова и Кондакова.
На обратном пути шелиховские галера с галиотом зашли в Кенайский залив и на полуострове между Аглицкой и Кочемакской бухтами задержались, оставив часть отряда, монаха Ювеналия и мастера Шапошникова. Еще в прошлом году там была найдена медная руда и срублена одиночка с нагороднями по-промышленному. Здесь, в избе-одиночке Баранов устроил всем участвовавшим в якутатском вояже праздник. Пока монах с мастером бродили по полуострову, осматривая месторождение, стрелки пировали.
Баранов поднес Сысою чарку.
— Верная у тебя рука, ушкуй: что десница, что шуица, одна другой не хуже.
С поклоном потянулся Сысой к чарке, выпил, хмелея, стал похваляться:
— Велика важность с накладных волосьев макушку стричь. Натянуть бы на тебя, Андреич, боярские штаны-лосины, я б те стыдно место побрил. В этихто, — кивнул на суконные штаны, заправленные в сапоги, — оскопить могу… — И захохотал!
Баранов побагровел, глядя на юнца. За столом притихли, думая, что казар намекает на молодую аманатку, подсунутую акойским тойоном. Васька Труднов навалился грудью на стол, хрястнул тоболяка под глаз — Сысой вместе с лавкой улетел в угол. Но испитая оловянная кружка осталась у него в руке.
Ей он и звезданул Труднова в лоб. Удар был не сильный, но ручьем хлынула кровь. Дюжий Медведников с Баламутовым вскочили, заломили Сысою руки и вышвырнули за дверь.
— Хрен с вами! — крикнул он, сплюнув кровью, поднялся на ноги. — Чтобы я, крестьянский сын, говорил с оглядкой на ваши кулаки?! Не бывать тому! А вы псы и холопы!
Он ждал, что следом вылетит Васька Васильев. Пошатываясь, удивленно потоптался на месте и, не дождавшись дружка, ушел спать на галеру. Утром Васька сопел рядом с ним. Вспоминая пирушку, ворочая во рту иссохшим языком, Сысой подумал: «И чего я так озлился?» Вспомнил, что Баранов, хваля его, сказал: «Мне такие нужны!» С того все и началось. Сысой пощупал затекший глаз и с удовольствием припомнил, что Труднов за это поплатился.
Засветло уже в каюту протиснулся сам Баранов в канифасной камлайке и бобровой шапке: немецкую одежку он сложил в мешок как только ушли из Якутата. Посмотрел на Сысоя, посочувствовал:
— Ишь, как отделали, жеребцы. — Вздохнул: — Не умеют пить с достоинством. Может, тебя опохмелить, сынок?
Но Сысоя опять нечистый дернул за язык:
— Я не купец, чтобы опохмеляться? — проворчал. — У нас искони все трезвые и накладных волосьев не носят…
Баранов опустил голову, вздохнул:
— Зря ты так… Нас, природных русских людей, здесь мало. Друг за друга держаться надо, а не злословить.
— Что рядишься, как нерусь, коли русичем зовешься? — проворчал Сысой, отворачиваясь к переборке, — усмехнулся. — Шильц вон, ну немец и немец, а ты…
— Что делать, если служба такая?! — терпеливо скрывая раздражение, сказал управляющий. — Приходят бостонцы или англичане, Шильцу кланяются как губернатору, а от меня нос воротят, когда одет по-промышленному… Ну, ладно, — Баранов выполз из каюты. — Нет у меня на тебя обиды. Не враг я тебе!
— Я тебе — тоже! — пробубнил Сысой.
— И на том спасибо! — закрыл дверь управляющий.
Васька сел, протер глаза.
— Зачем старика обидел? — сказал с укором.
Сысой промолчал. И после не лез с разговорами. Пробежала между друзьями черная кошка, задела крылом черная лебедь-обида. Изредка перекидывались словом, а зло оставалось. С Трудновым Сысой помирился на третий день, а Ваське все не мог чего-то простить. Чего? Сам не понимал.
Вернувшиеся с якутатского дела люди с удивлением отметили, что в Павловской крепости тоже не теряли время даром: заложили церковь внутри крепости, на несколько венцов подняли пятистенок для миссии. К большому неудовольствию Баранова, за крепостной стеной вблизи от острога освятили и заложили восьмигранное основание церкви для инородцев. Шел дождь. Даже в отапливаемых казармах покрывалась плесенью и гнила сырая одежда.
Не застали вернувшиеся стрелки и прежнего благоговения перед миссией.
Многие из колониальных служащих были раздражены тем, что монахи вникали в мирские дела и пытались сломать привычный для них образ жизни. Сначала миссия потребовала от всех природных русских людей отказаться от сожительства с туземными девками. Поняв, что плетью обуха не перешибить, стали требовать, от сожительствующих явно, крестить своих женщин и венчаться с ними по церковному обряду. Но многие из промышленных имели жен в России, иные от них и бежали за море, они и слышать не хотели о венчании. Седобородый архимандрит страстно стыдил приход, говоря уже не о грехе кровосмешения, а о том, что своим нежеланием венчаться с алеутками и кадьячками, промышленные оскорбляют местные народы.
Угрюмые алеуты над увещеваниями русского шамана отмалчивались, кадьяки смеялись над глупым русским законом: чтобы переспать с девкой надо испросить разрешение у тойона и монаха, у отца и матери, у мертвых предков, отстоять несколько служб в церкви, собрать на пир друзей и родственников и только потом залезть под парку к приглянувшейся красавице. А случись, надоедят они друг другу — чуть не самого царя и главного шамана надо просить, чтобы дольше не жить вместе.
У островных народов если хотелось парочке пожить вместе — они жили.
Разве, добрый жених давал подарки родне жены. Надоел муж жене — та уходила. Все, что мог сделать муж — потребовать у родни вернуть подарки.
Хотелось жене пожить с приятелем мужа, она спрашивала мужа, а не шамана.
Надоедала мужу, тот уходил. Все равно дети принадлежали родне жены, а рожденные от одного отца и разных матерей даже родственниками не считались. Оторвавшиеся от родины и церкви старовояжные промышленные находили местные обычаи разумными. Когда монахи стали препятствовать блуду в казармах, они завозмущались.
На седобородом архимандрите драный подрясник висел как на пугале.
Почерневшие пальцы не отпаривались в бане. Молодые монахи выглядели не лучше: постились постом истинным, хватались за самую грязную работу, а по ночам, укутавшись в черные мантии, сходились на братскую молитву. Осип Прянишников, имевший охоту в духовном звании, пробовал отстоять всенощную наравне с ними. Братия пела, читала катавасию, антифоны и акафисты. Осип собрал все силы, чтобы достоять до полуночи, а после с ужасом понял, что бдение не кончится до утра. За полночь, без сил, он дополз до нар и упал, стыдясь своей немощи.
Баранов, обходя караулы на стенах, задержался на сторожевой башне возле старовояжного стрелка Алексашки Молева. У того заканчивался контракт с Компанией. Почти пять лет назад на галиоте «Три Святителя» под началом Митьки Бочарова они вместе уходили из Охотска. В пути пришлось хлебнуть лиха. Еще возле Камчатки на судне потекли бочки с водой. Вскоре среди команды и пассажиров начались болезни. На Уналашке заправились водой, утром хотели следовать дальше, но случился такой шторм, что галиот разбился прямо в бухте.
Зимовали на Уналашке голодно. Молев с алеутами пошел к Кадьяку на байдарах за помощью, но был побит в пути и с немногими выжившими вернулся ни с чем. Весной экипаж разделился: Бочаров с бывалыми людьми отправился на байдарах к северу, описывать Бристольский залив, Баранов с промышленными, тоже на байдарах, продолжили путь к Кадьяку. Часть команды осталась ремонтировать галиот. Стрелок Молев за четыре года дважды переболел цингой и потерял все зубы. Теперь беззлобно упрекал управляющего, шамкая впалыми губами и брызгая слюной:
— Стою вот, вспоминаю, как мою партию перебили, как шли с тобой на байдарах с Уналашки: от острова к острову, а ты не вставал: месяца полтора, провалялся в байдаре, скрученный хворью?! Брехал нам, дуракам, какие города построим, со всем белым светом торговать будем, заживем на краю земли в богатстве и роскоши… Вот уже и контракт кончается, — стрелок растянул в усмешке впалые губы. — Сыты никогда не были, сквернились всякой дрянью, лишь бы брюхо набить. А для чего? Кого из старовояжных не спрошу, никто не может ответить.