Изменить стиль страницы

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

По шахтному двору, меж ржавых, искореженных стоек, метались желтые осенние листья. Дул резкий восточный ветер, еще не холодный, но уже достаточно остывший от почти тропической жары минувшего лета. Террикон дымился, и когда на его верхушке опрокидывалась вагонетка, дым, смешавшись с облаком пыли, плыл прямо на копер и растворялся в его фермах, канатах, вращающихся шкивах.

— Где будет проходить встреча? — каким-то не своим голосом спросил я у человека, который встретил меня у проходной и, назвавшись парторгом шахты, теперь сопровождал.

— В нарядной, — ответил он и посмотрел на меня. — Нам надо уложиться в двадцать пять — тридцать минут. Сами понимаете… План хоть и даем, но задолженность прошлого месяца… — И он выразительно постучал себя по шее ребром ладони.

«Предоставит слово, поздороваюсь, передам привет от писателей… Нет, здороваться не надо. Сразу привет и рассказ-биографию. Родился, учился, работал… А может, не надо родился, учился? Если не получится, прочту отрывок из повести. А кто страницу перевернет? Нет, родился, учился надо».

Из боковой двери мы вошли в нарядную и сели за длинный стол, покрытый красным материалом. Посредине стоял графин. Шахтеры сидели в трех шагах. После долгой разлуки я вновь видел их лица, дышал с ними одним воздухом. Их было человек сто, а может, больше. «Раз, два, три, четыре…» — торопливо начал я зачем-то, считать сидящих в переднем ряду. В нарядной стало тихо. Так тихо, что было слышно, как на копре со свистящим хрустом трутся канаты о вращающиеся шкивы. В последнем ряду кто-то поднялся, пристально посмотрел на меня и сел. «Расскажу биографию», — решил я. Скуластый парень с густой рыжей шевелюрой в переднем ряду осторожно кашлянул в кулак и плотнее уселся на стул. «Проходчик, — подумал я. — На Игоря похож. А может, отрывок прочитать? Про то, как Сергей Петров впервые в забой попал». Опять кто-то приподнялся и тут же сел.

— Товарищи! — встал парторг. — У нас в гостях писатель Титов… — он замялся.

— Владислав, — подсказал я.

— Владислав, — повторил он. — Автор повести «Всем смертям назло…», в недавнем прошлом тоже шахтер, горный мастер, но во время аварии…

Я встал. Парторг удивленно посмотрел на меня и, не договорив, сел.

— Дорогие товарищи, — непослушным голосом сказал я и твердо решил: «Прочту отрывок». — Ребята! — голос мой дрогнул и зазвучал неизвестной до сих пор звонкостью. — Я родился…

И теперь еще с внутренней дрожью вспоминаю я то, свое самое первое писательское выступление перед своими большими и неизменными друзьями — шахтерами. Потом этих встреч и выступлений было много, перед самыми различными аудиториями, в разных городах и поселках, в цехах, нарядных, на полевых станах, в школьных классах и студенческих аудиториях. Но то, первое, останется в моей памяти на всю жизнь.

Уже где-то в середине выступления, когда было рассказано, где родился и рос, как стал шахтером, как, зажав зубами карандаш, учился писать и по тому, как рыжий скуластый проходчик все чаще тихо кашлял в кулак, я вдруг до пронзительной ясности понял, что все или почти все сидящие тут в нарядной читали мою повесть и знают судьбу Сережи Петрова. Мне стало легко. Значит, недаром грыз по ночам карандаш, отчаивался, надеялся, рвал нервы с издателями и редакторами, значит, книжка нужна людям, если ее прочли вот эти парни, отнюдь не склонные к сантиментам, если они, перед тем как спуститься в забой, пришли сюда, на встречу со мной, и пришли не просто из любопытства, а ведомые пристальным интересом к человеческой судьбе, судьбе своего коллеги. Вот сидят они, притихшие, внимательные, перекатывая крутые желваки. Да, стоило ради этого жить, страдать, писать. Я был счастлив. Пришло ощущение, что стою не за официальным столом, упершись черным протезом в его красный край, а нахожусь среди ребят, которых давно и хорошо знаю и делюсь с ними, как с друзьями, самым сокровенным, что наболело на душе за долгую разлуку, что уже выплеснулось в книжке, но все не уместилось, и вот то, чего не доверил бумаге, теперь доверяю им. Парторг выразительно посматривал на часы, а я не мог остановиться. Рыжий в переднем ряду кашлял и прятал от меня глаза. Еще несколько человек сидели, опустив головы, будто были в чем-то виноваты передо мной. В паузах было слышно, как скрипит канат и где-то тяжело и гулко ухает, наверное скип, опрокидываясь, высыпает уголь в бункер…

Закончил я свое выступление совсем не так, как предполагал.

— А вообще, ребята! — неожиданно вырвалось у меня. — Бросил бы я эту писанину и полез бы с вами уголек долбать. Это я умею. — И сел.

Узколицый и черный, как цыган, шахтер во втором ряду вытянул длинную с большим угластым кадыком шею и раскрыл рот. Парторг частой дробью ударил пальцами по столу и, будто испугавшись этого, спрятал руки под стол. «Боже мой! Как плохо я говорил! — пронеслось в голове. — Надо бы все-таки отрывок прочитать. Но они же хорошо слушали и понимали меня. И я их понимал…»

Тяжелые, крупные аплодисменты грохнули минуту спустя. Рыжий отчаянно бил огромными ладонями одна о другую, тянул руки вперед, к столу и быстро-быстро хлопал короткими, с черным ободом от угля, ресницами.

— Вопрос можно? — поднялся узколицый шахтер.

— Время, товарищи, время!.. — пальцем постучал по часам парторг.

— Ну чего ты, Акимыч, заладил?! — пробасил кто-то из задних рядов. — За нами не заржавеет, план будет.

— Валяй! — отчаянно махнул рукой парторг, посмотрел на меня и пожал плечами: что, мол, с ними поделаешь.

— Владислав Андреевич, — робко, почти мальчишеским голосом произнес узколицый («Отчество откуда-то знает!» — удивился я), — скажите, пожалуйста, как вот вы, шахтерский парень, наш, в общем, человек и… — он замялся, а я как-то по инерции мысленно продолжил за него: «И докатился до такой жизни, что в писатели поперся?» — Ну… вот, книжку написали? — он замолчал и вдруг расплылся в такой белозубой улыбке, что все вокруг тоже заулыбались. А узколицый парень выпалил:

— Может, такие таланты в каждом шахтере заложены? И есть смысл побросать свои молотки и сверла и взяться романы строчить?!

Аудитория сдержанно гоготнула.

— Ты по существу спрашивай, Яременко! — прикрикнул на него парторг.

— Вопрос в общем-то по существу и довольно каверзный, — поднялся я. — Я и сам, братцы, не знаю, как дошел до такой жизни. — В зале одобрительно хохотнули. — Выписались мы с Ритой из больницы, приехали в Ворошиловград и стали жить… новой жизнью… Двадцатый год ей шел, мне двадцать пятый. Второй год супругами… Ну, у нее хлопоты по дому: прибрать, постирать, поесть приготовить, опять же меня одеть, покормить. А я сижу и только в окно на людей смотрю. Мысли разные, конечно, в голове толпятся. Будто и во сне я, и не со мной все это. К работе-то с детства приучен. В сорок первом отца на фронт проводили, а нас четверо с матерью осталось. Я — старший. Короче, в девять лет умел пахать землю, сеять, хлеб убирать, то есть то, что умели взрослые. А тут такая петрушка — вышибло меня из седла. Начисто вышибло! И все о жене своей думаю. Где она взяла такие силы? Ведь, к сожалению, в жизни иной раз как случается? Живут муж, жена, дети, все вроде хорошо, мирно, ладно. Но вот врывается беда — а она всегда врывается неожиданно и в самый неподходящий момент, — пусть не такая страшная, как у нас, и что же порой получается?! Дороги людей, которые еще вчера любили друг друга, расходятся в разные стороны. Почему? Что произошло с любовью? У нас, к счастью, не случилось такого. И основой, на которой удержалась наша семья, была моя жена, ее любовь, ее мужество. Скажу честно — ей было трудней. Ведь здоровый человек… в духоте палат, рядом с умирающим человеком, среди стонов, боли, крови… Повезли на операцию, она к двери: а вывезут ли? Увижу ли живым? Да, ей было трудней. На улице бурлила жизнь, цвели цветы, люди шли в кино, где-то кружились в танце… А ей девятнадцать лет, и впереди неизвестность, и за жизнь мужа никто ломаного гроша не дает. Да что там! Ведь если бы в тот критический момент не оказалось рядом со мной такого верного друга, то все усилия врачей могли бы и не дать того результата, который они дали. Это я, ребята, вам точно, говорю, не для красного словца, а для того, чтобы каждый из вас внимательней был к своей подруге жизни. Не ценим мы иной раз их, не понимаем.

И вот сижу я дома и все о жизни размышляю. А тут в голову лезут всякие прошлые споры с пожилыми людьми. Есть среди них такие, что любят утверждать: какие сейчас люди? Какая сейчас любовь? Все перевелось! Вот раньше бывало, вроде и сахар был слаще, и снег холоднее, и, почитай, вода мокрей. Как же так, думаю? Вот же она рядом, жена моя, решение тем спорам. И присосался к моему сердцу червячок: вот бы написать об этом, как в разных романах-повестях пишут! Да разве я сумею? Ну, в школе стишки пописывал, заметки в газеты строчил, подбадриваю себя. Так то баловство, а тут про любовь написать надо. Нет, не сумею!

А жизнь шла своим чередом, день сменял ночь, шли недели. А червячок опять точит: вот изобразить бы, доказать всем — есть и в наше время настоящая любовь! Не может она измельчать или перевестись, пока жив человек! Тут и другое подстегнуло. Ходят под окнами днем и ночью какие-то великовозрастные шалопаи, бренчат на гитаре, ну зла не хватает! Здоровые ребята, с руками, с ногами, неужели дела себе не найдут! Ведь пролетит жизнь в этом полухмельном, блатном гитарном бренчании, и оглянуться не успеют. А одумаются, оглянутся — поздно будет. Ничего ведь сзади не останется, никакого следа. Стыдно им станет. Больно станет. Муторно станет. К каждому подступит тот срок, когда человек спрашивает у самого себя: зачем явился на эту Землю? Что оставил после себя? Добро? Зло? Любовь? Ненависть? Никто из нас не верит в загробную, жизнь. Но на Земле ведь бессмертно только Добро, только Любовь. Зло тоже живет, но оно умирает сразу же, как только умирает породивший его. И этим шалопаям мне тоже хотелось что-то доказать, в то время не знал еще что. А червь все сильнее сосет: напиши… «Да не умею я писать!» — злюсь на него. «Ну, попробуй», — умоляет.