И ордер на арест.

И свою подпись — Робеспьер.

Он закрывает ладонями глаза. Осторожными, медленными, аккуратными движениями он массирует воспаленные веки, тихонько трет их, гладит. Понемногу ему становится легче. И тут же, почти бессознательно, возникает еще одна связь со сном, но связь, не имеющая ни начала, ни продолжения, — внутри у него будто все вымерзло, так что он не испытывает ни сострадания, ни волнения, ни душевной боли. Но и сквозь эту столь спасительную для него сейчас нечувствительность всплывало из сокровенных глубин имя — Люсиль. Еще дальше угадывалось другое слово — Трибунал. А за ним, скорее угадываемое, почти невидимое, в тени, таилось молниеносное и блестящее — смерть.

И вновь — но откуда? — мелькнуло это лицо, запрокинутое, покорное, безмолвное и умоляющее, но без жалобы, без слез… ее лицо.

Он сидит недвижно, прикрыв глаза руками, поглаживая, массируя воспаленные, уставшие веки. Очки его подняты на лоб, они мешают ему, и он ощупью, осторожно снимает их и снова сидит, а услужливая память показывает ему различные картины. Он забылся — впервые за последние два года случилось с ним такое, ибо долгими усилиями он приучился к повиновению самому себе, своему мозгу, своему разуму. Но, видно, и в разуме его что-то замерзло, нарушилась какая-то связь подчиненности — только таким образом и могла возникнуть такая недопустимая, недостойная слабость.

И с закрытыми глазами он видит книгу, лежащую перед ним, и чернильницу, и перо, готовое к работе, и свечу, которая не прогорела и до половины. Время чуть оплывало вместе с воском свечи, каплей, похожей на слезу, стекало вниз — и застывало. Время уходило, уходило, и работа ждала его, и надо было, не теряя и минуты, браться за нее, и он знал это…

Вместо этого он сидит застыв, сидит, закрыв глаза, и видит себя самого, но не изнутри, а как посторонний — совсем со стороны. И рассматривает себя даже с интересом, но также и с удивлением, как рассматривают друга юности после многолетней разлуки и находят, что он изменился слишком сильно, чтобы это можно было признать без неловкости. И тогда, вместо того чтобы признать настоящее, возвращаются к прошлому, обладающему спасительной бесспорностью, и в прошлом этом находят оправдание и надежное убежище. То прошлое, которое явилось Робеспьеру, возникало какими-то кусками, вне всякой между ними связи — во всяком случае связь эта никак не прослеживалась. Так, например, он увидел себя двадцать с лишним лет назад, когда лучший ученик коллежа Святого Людовика читает королю свои стихи. Так ясно и до боли отчетливо видит от этого тощего мальчика, преклонившего колени под монотонно струящимся дождем, что даже и сейчас ему хочется подняться и вытереть с лица холодную серую воду. Но еще яснее видны ему шевелящиеся в нетерпении короткие толстые пальцы короля Людовика Шестнадцатого. Он видит их совершенно отдельно от всего, видит даже тонкие рыжеватые волосы на них, видит перстни, каждую грань драгоценных камней, но более всего это нетерпеливое пошевеливание, властное и презрительное…

Вслед за этим возникает другая картина — он видит дилижанс. И рядом себя — радость на лице, веселая, открытая улыбка, легкость во всем теле. Он уезжает из Арраса в Париж, в руках у него маленький, но очень поместительный сундучок — все его богатство. Хотя нет, не все, есть у него еще трогательно безвкусный кошелек, а в нем десять луидоров. И кошелек, и луидоры — подарок любящей тетки… Так покидает он свою родину, устремляясь в плавание по неведомому и безбрежному морю — политике, двадцатидевятилетний адвокат из никому неведомого захолустья, депутат Генеральных штатов от третьего сословия.

Следующая картина — тогда же, на парижской заставе. Жандарм производит осмотр багажа и проверяет составленную им самим опись. Жарко, даже мухам лень летать. У жандарма расстегнут ворот. Темным корявым пальцем он водит по строчкам описи, оставляя на грубой бумаге вдавленный след. Он читает:

«Черный суконный фрак — один».

«Атласная куртка, почти новая, — одна».

«Куртка потертая, из сукна, — одна».

«Брюки черного бархата, потертые, — одни».

«Брюки из саржи, старые, — одни».

«Брюки из сукна — то же…».

Жандарм поднимает глаза, и Робеспьеру видно во взгляде жандарма осуждение.

«Щетки для чистки платья — две».

«Сапожная щетка — одна».

«Рубашек — шесть».

«Носовых платков — шесть».

«Чулок — три пары — почти новых».

«Башмаки».

«Шляпа».

И, наконец: «Коробка с иголками, нитками и шелком».

Все.

Удивленный жандарм:

— Немного вы везете с собой в Париж, господин депутат. Можете ехать…

Появляются другие картины — части целого, обрывки, детали:

Тесная каморка на улице Сентонж, 18.

Завитые щегольски усики Поля Вилье.

Бесконечные обеды ценою в тридцать су, отдававшие привкусом бедности.

Чулки, которые надо обязательно отдать в штопку.

Его первая речь в Собрании — смех среди депутатов, его провинциальный выговор, свист среди монархистов, хохот, оскорбления, облеченные в безукоризненную форму.

И жалкие крохи, которые он ухитряется отослать сестре в Аррас.

Бедность.

Широко раскрытые, наполненные слезами глаза Люсиль за секунду до того, как она стала Люсиль Демулен, и его подпись под брачным договором Камилла Демулена. Он видит ее, эту подпись, — Робеспьер. Четко и разборчиво, как всегда.

Он видит прекрасные дни 1791 года.

Грозные дни 1792 года.

Тяжелые дни 1793 года.

Распоряжение об аресте Дантона и Демулена. Подпись — Робеспьер. Это было совсем недавно.

И еще одна такая же подпись — несколько часов назад. Об аресте Люсиль, единственной женщины, которую он любил.

Он ничего не чувствует. Ни боли, ни страха. Только усталость. Усталость, да еще воспаленные, слезящиеся глаза.

Он слышит радостный голос Бадье: «Теперь мерзавцы в наших руках! Ничто более их не спасет».

И быстрый искоса взгляд на него, Робеспьера. Откровенный, циничный, торжествующий взгляд… «Ничто. И никто».

Люсиль должна умереть, ибо — «никто». И он — тоже.

Робеспьер открывает глаза. Он закончил путешествие в прошлое. Он оставил там человека, которого хорошо знал когда-то. Оставил навсегда.

Человека по имени Максимилиан Робеспьер.

Вернувшийся из далекого путешествия оглядывает свое жилище. Оно знакомо ему, но, может быть, это лишь кажется. Внешнее сходство — он знает это слишком хорошо — может оказаться таким обманчивым.

Похожее окно и запах отогретой земли, который смешивается со столь же знакомыми запахами стружки и смолы.

И простые еловые полки с книгами.

И узкая кровать.

И синее с белым одеяло на ней.

И сундучок в углу.

На сундучке он задерживает взгляд, внимательный и холодный. Он вновь, на мгновение, не больше, возвращается в запретную для него сейчас страну воспоминаний, возвращается украдкой, тайком, со странной смесью жалости и любви к двадцатидевятилетнему адвокату, который радостно устремляется в Париж со старым сундучком, наполненным подержанными вещами, в то время как сам он исполнен надежд.

Вещи, ставшие еще более подержанными за это время, до сих пор лежат в сундучке. А вот надежд — их уже давно нет. Их нет, как нет и того адвоката, который торопливо целовал морщинистую теткину руку, покидая старый дом на улице Рапортер.

Холодно. Почему так холодно? А, ведь окно открыто. Надо закрыть его, думает Робеспьер и не трогается с места. Сколько мертвецов между настоящим и прошлым, и мало кто среди них умер своей смертью. И вообще, как мало осталось их — и его друзей, и его врагов.

И как он устал…

— Надо работать, — говорит он себе, ибо знает: в этом его спасенье. Работать. И еще раз, через несколько минут: работать. Прошлое ушло, его нет и не будет, есть только незавидное настоящее и неопределенное будущее. Работа — самое бесспорное из всего, что еще осталось.

Надо работать. Он повторяет это снова и снова, как заклинание, как молитву.

Надо работать.

Он поправляет свечи. Движения его скованы, нервны, даже несколько суетливы. Вот очки. Карандаши, очиненное перо. Закладка в книге. Книга его учителя и друга, наставника и советника, книга Жан-Жака Руссо. «Прогулки одинокого мечтателя». Отопки нераспечатанных писем, горкой сложенных в левом углу стола.

Порядок.

В майоликовой глубокой тарелке — апельсины, засахаренные орехи, каштаны — все, что он так любит, единственная роскошь его бытия. Начатый, но незаконченный набросок речи, которую он должен завтра прочесть в Якобинском клубе.

Работа ждет его.

Движения его по-прежнему скованны, но уже проглядывает в них порядок и аккуратность. Он подвигает к себе книгу, осторожно вынимает и откладывает в сторону закладку, берет очень остро отточенный карандаш. Как всегда в тяжелую для него минуту жизни, он ищет утешения и поддержки в трудах великого учителя.

Он читает:

«Тот, кого могущество возносит над людьми, должен быть выше человеческих слабостей…»

Словно к животворящему источнику, припадает Робеспьер к этим коротким строчкам, подобно земле, иссушенной зноем, впитывает спасительные слова. Благодарным взглядом окидывает он каждое слово и букву — и покой, долгожданный покой снисходит в его исстрадавшуюся, наболевшую душу. Теперь он может в этом самому себе признаться — минуты сомнения были.

«Тот, кого могущество возносит над людьми…» Могущество — возносит… В этом основа, причина, не зависящая от воли и усилия отдельного человека, как бы судьба, воплощенная в неких скрытых силах. Не человек возносится сам, но его возносит! Может ли это объясняться случайностью? Робеспьер покачивает головой — совокупность всех причин должна обусловить правильный выбор. Такой выбор, произведенный самой судьбой, неизвестной человечеству причиной, освобождает тем самым избранного от всякого отчета перед людьми, ибо ему уготован высший жребий. В самом вознесении над людьми и заключен сокровенный смысл, людям, возможно, и недоступный. Но тогда они лишены и другого — права судить того, кто избран. Это право принадлежит лишь тайной силе, возвысившей одного над многими, только ей и надлежит давать ответ. И тогда уже становится понятен смысл второй половины фразы — о человеческих слабостях. Вознесенный выбором могущественных сил не может руководствоваться мерками обычной, обыденной жизни, они для него не подходят. Провидец опережает свое время.