Вот оно, это слово, и оно произнесено. Конечно, если он донесет, он спасется. Но тогда уже ничто не сможет спасти остальных, кого он назовет, — генерала Диллона, Симона, Шометта… И эта несчастная Люсиль Демулен — она тоже погибнет. Нет, нет, конечно, он не сделает этого. Лафлотт облегченно вздыхает — странно даже, как могла появиться сама мысль. Чудовищная мысль — послать на эшафот доверившихся ему людей. Человек, решившийся на это, должен был бы презирать себя до конца жизни. Насколько благородней идти со всеми плечом к плечу и вместе погибнуть или победить.

Хорошо, если победить. А если нет?

Александр Лафлотт, бывший посланник Французской республики во Флоренции, берет себя в руки. Он призывает на помощь всю свою интуицию, всю логику. Он взвешивает все за и против, он размышляет, сравнивает, делает выводы. Выводы эти неутешительны — шансов на успех не просто мало, они ничтожны. Ведь в тюрьме сидят не только бывшие республиканцы: большинство заключенных — аристократы, фанатичные монахи, не пожелавшие даже под страхом смерти присягнуть конституции, здесь дамы высшего света, ставшие проститутками, и проститутки, вышедшие замуж за аристократов. Злейшие враги народа справедливо заключены в этих камерах. И все они жаждут победы монархии, восстановления религии, старых привилегий. Но к их помощи неминуемо придется прибегнуть. Если в действительности попытка восстания в тюрьме и имеет ничтожный шанс на успех, то только с их помощью. И Лафлотт чувствует, как совесть республиканца восстает в нем против этого. Он скорее согласится пойти в Трибунал, будучи уверен в своей невиновности, чем объединиться с врагами народа. Но ведь именно к этому и толкает его генерал Диллон.

И Лафлотт чувствует, как в нем поднимается гнев. Конечно, не ради него, Лафлотта, старался генерал. Ему нужно было незапятнанное имя Лафлотта — не для того ли, чтобы этим именем вербовать других? Или чтобы прикрыться самому? А что, собственно, он сам знает о Диллоне? Может быть, он собирался организовать заговор для того, чтобы, выдав его членов, получить свободу?

Лафлотт, ты должен подумать. Ты должен подумать и решить. И не откладывать, времени не так уж много. Тебя втянули в скверную историю. Ведь он же не просил этого болвана рассказывать о заговоре, он не желал ничего знать и тем не менее был принужден все выслушать. И теперь Лафлотт понимает — его подло обманули. Он был всего лишь пешкой в чужой игре. Но эти подлые планы он сорвет. Он не желает подставлять свою шею. Действуй, Александр Лафлотт, не медли.

Он уже знает, что надо делать. Надо встать. Надо встать, подойти к двери, вызвать дежурного по тюрьме… Сегодня дежурит Бенуа… да, подойти и вызвать Бенуа. И все. Вызвать Бенуа, попросить у него разрешения пройти в канцелярию. Лист бумаги и перо. И все… свобода. Так просто.

Лафлотт встает, судорожно сжимает и разжимает кулаки, тяжелой негнущейся походкой идет к двери. Все так просто, шепчет он и облизывает пересохшие губы. Все так просто…

Он открывает дверь.

Закрывает дверь.

Возвращается.

Садится на стул. Из его ладоней текут две реки.

Нет, он не может. Не может, не может, не может.

Не может.

Шометт, Анаксагор Шометт, Пьер-Гаспар Шометт, тридцать один год, заключенный камеры ноль. Камера имеет такой странный номер потому, что это вовсе не камера. Это просто кусок коридора, отгороженный решеткой. Ни окна, ни щелки; внизу — каменный пол, вверху — каменный потолок, слева и справа — высокие влажные стены. Сюда помещают самых опасных преступников, вернее, преступника, ибо это одиночка. В камеру ноль помещают преступника номер один. Именно таким преступником номер один признан бывший генеральный прокурор Парижской коммуны Пьер-Гаспар Шометт. Камера имеет размеры: длина — один метр пятьдесят сантиметров, ширина — восемьдесят сантиметров, высота — четыре метра. В ней можно свободно стоять. В ней можно сидеть. В ней нельзя лежать. Заключенный камеры ноль, которую другие обитатели Люксембургской тюрьмы называют «кошачьей западней», лишен тех привилегий и прав, которыми обладают остальные заключенные: права на отдельный тюфяк, права на переписку, права на передачи, права на свидания. Права приобретать через тюремщиков какие-либо съестные припасы за свои деньги он тоже лишен. Впрочем, если бы он и не был лишен этого последнего права, он не смог бы извлечь из него никакой пользы, так как за полтора года пребывания на посту руководителя Парижской коммуны не скопил ни единого су, во что, правда, никто не верит. Тем не менее — никаких прав, и постоянный часовой, которого сменяет другой часовой, и так каждые четыре часа.

Заключенный Пьер-Гаспар Шометт сидит на каменном полу, подстелив под себя какое-то тряпье. Глаза его открыты. С таким же успехом они могут быть и закрыты — в подвале, где расположена «кошачья западня», всегда темно. Свет появляется здесь редко, но все-таки не реже, чем раз в четыре часа при смене караула. Кроме того, свет появляется, когда приносят пищу, заключенный получает чечевичную похлебку дважды в день. Кроме того, приходит еще золотарь и уносит из камеры ведро. Иногда он забывает это Делать по нескольку дней, и тогда в подвале становится трудно дышать. Еще заключенный видит свет, когда к нему приходят.

В положении о заключенных в камере ноль сказано «без права свиданий». Но это относится к людям, которые хотели бы прийти оттуда, из-за стен, со свободы. Тех же, кто уже внутри, в тюрьме, это правило не касается, во всяком случае такое можно предположить. Поэтому с того самого дня, как обитатели тюрьмы узнали об аресте генерального прокурора Коммуны, ставшего отныне заключенным номер один, начались регулярные визиты любопытных, что вполне понятно и объяснимо.

Объяснимо и понятно.

Добрая треть людей, заполнявших многочисленные камеры Люксембургской тюрьмы, попала в эти камеры на основании «закона о подозрительных». Автором этого закона, позволявшего трактовать понятие «подозрительный» весьма широко, был не кто иной как Пьер-Гаспар Шометт, взявший себе имя древнегреческого философа Анаксагора. Неудивительно поэтому, что многие, очень многие спешили посмотреть на человека, бывшего, по их мнению, причиной их несчастий.

Сделать это было нелегко. Но не невозможно для того, кто пожелал бы этого слишком сильно. Все заключенные Люксембургской тюрьмы пользовались теми правами и привилегиями, которых был лишен Шометт. Они могли свободно передвигаться в пределах тюрьмы — в дневное, конечно, время; они обладали правом на свидания и правом на передачи, равно как и многими иными правами. Почти все они были людьми состоятельными, некоторые — богатыми, некоторые — богатыми очень. И поскольку все расходы по содержанию в тюрьме несли сами заключенные, это неминуемо приводило людей состоятельных к тесным контактам с охраной, тюремщиками и жандармами. Завязывались и укреплялись деловые отношения.

При таком положении вещей можно было при известных усилиях (в том числе и финансовых) добиться разрешения на доступ к камере ноль.

Они приходили чаще всего группами — по камерам. Они приходили группами — бывшие графы и герцоги, маркизы и принцы, маршалы и генералы, женщины, одетые словно к королевскому приему, простые дворяне, священники, шлюхи, спекулянты. Они приходили — все те, с кем он всегда боролся не на жизнь, а на смерть и тогда, когда был еще безвестным журналистом, и когда стал генеральным прокурором Коммуны. И теперь, когда он оказался вместе с ними, но еще более униженным, они приходили взглянуть на него. Они приходили — сытые, веселые, хорошо одетые, приносили с собой свечи, вино, еду. Гонимые странным любопытством, подходили они к решетке, освещали узкую тесную нору и долго, пристально вглядывались в человека, которому некуда было спрятаться от этих взглядов и от этого света. С удивлением, близким к разочарованию, видели они человека небольшого роста, с огромным выпуклым лбом, с лицом, поросшим неопрятной рыжеватой щетиной, и странными глазами ярко-синего цвета; некоторым они казались черными, а некоторым — совершенно серыми.

Они вглядывались в этого человека долго и пристально. Не в силах отвести взгляд, они рассматривали его, с трудом освобождая место для других, громкими, возбужденными голосами они обменивались мнениями, женщины прерывисто дышали — и эта камера, и человек в ней, и этот спертый тяжелый воздух вызывали в них странные, острые желания, бывало даже, что некоторые, не в силах противиться этому, брали мужчин и уходили с ними наверх и там предавались наслаждениям, испытывая при этом почти болезненное удовлетворение. Оставшиеся подходили к решетке снова и снова; иногда они произносили речи, почти всегда эти речи звучали язвительно и всегда, без исключения, оскорбительно и высокомерно. Затем они пили и ели, поднимали тосты за лучшее будущее, где не будет места таким людям, как автор «закона о подозрительных», они поднимали стаканы за здоровье всех честных людей, подчеркивая при этом, что человека за решеткой они ни в малейшей степени таковым не считают.

Время от времени кто-нибудь, милосердный более других, протягивал сквозь прутья решетки кусок мяса или стакан с вином. Но заключенный камеры ноль не замечал ничего. Глаза его в такие минуты были широко раскрыты, но смотрел он не на людей и видел он не их. Он видел свет. Никогда раньше не мог бы он предположить, что маленький колеблющийся огонек может дать человеку так много, легкое пламя, загасить которое можно так же просто, как человеческую жизнь.

Каждый раз, когда он видит свет, он смотрит на него не мигая, и, когда посетители, кто бы они ни были, уходят, унося с собой трепещущую искорку, глаза его сужаются, закрываясь надолго с наступлением полной темноты.