Изменить стиль страницы

Лебедев уходил воевать

Станиславу Николаевичу Лебедеву, бухгалтеру швейной артели, повестку принесли для скорости прямо на службу, поскольку военкомат был рядом, принесли в обеденный краткий перерыв, когда в конторе он был один, по заведенному обыкновению перекусив домашней пищей. Доставила квиток военкоматская сторожиха, знакомая Лебедеву, как и почти все в городке, она было нацелилась похлюпать носом и запричитать, но Станислав Николаевич, сдержанный человек, не дал к этому поводу. Он протер очки, носимые больше для солидности, обчистил круглой суконкой перо и витиевато, с росчерком на манер птичьего крыла расписался, потянулся было поставить входящий номер, но спохватился, опамятовался, положил бумажку в карман, подумал и переправил в кошелек, пузатый, однако пустой. Пелагея постояла еще, целилась погоревать и поделиться душевным, Лебедев не захотел понять и сказал здраво:

— Чего стоишь, иди, не одному ведь мне тащишь.

— Промыкашка ты с чернилкой, а не человек, — ответила Пелагея, она любила, как и всякая русская баба, непотаенность и сердечный разговор.

— Иди, иди, — повторил Станислав Николаевич.

Еще не осознав до конца, какой поворот в жизни обозначила казенная бумага, он, привычный к исполнению любого указания, тотчас принялся действовать.

Дел, впрочем, предвиделось немного, поскольку в счетоводах у него сидела Анна Павловна, старая дева с бухгалтерским дипломом, она понимала работу не хуже Лебедева и только за неимением другого места прозябала. Станислав Николаевич открыл фанерную дверцу, прошелся по ладно переплетенным томам, извлек папку с годовым отчетом, на всякий случай — хотя и не было в том нужды — отщелкал снова и снова итог, поднял балансовый отчет и тоже проверил, почистил щеточкой хранимую у него артельскую печать, снял нарукавники, опорожнил личный ящик стола, где береглись крючки, блесны, грузила, — дома заела бы жена, что тратится на всякую чепуху… Подумав, Станислав Николаевич вытащил из стеклянной, над головою повешенной таблички бумажку со своею фамилией, тем обозначив, что с данной минуты должность бухгалтера остается незанятой… Ненадолго, конечно — Анна Павловна дождалась-таки своего часа…

Председатель артели, колченогий Карасев Виктор Семенович, для бухгалтера в неслужебных отношениях попросту Витек (вместе кончали школу), тоже обедать не ходил, однако не из экономии, а ради собственного ублажения: середь белого дня что дома, что в чайной выпить ему невозможно было, а тут, в кабинетишке, председатель — сам себе голова — трапезу налаживал с шиком: сало толстым на хлебе ломтем, хрусткая луковица, тугой огурец и, понятно, четвертинка, загодя вылитая в стакан, каковой ставился в тумбочку, к нему Карасев прикладывался в три приема, даже двери не запирая.

Когда Лебедев, не постучав, зашел, председатель спокойно прикрыл тумбочку, вроде бумаги туда положил, повел носом, втянув вместо закуски воздух.

— Ну чего, наркомфин, дебит-кредит, сальдо-бульдо? — спустословничал Карасев, лишь бы что-то сказать и перевести дух после глотка.

— А ничего, — Лебедев положил ему под красноватый нос военкоматскую бумажку. — Пиши приказ.

— Вон что, — сказал Карасев. И, не зная, как полагается в таких случаях быть — война ведь началась только, никого из артели провожать еще не довелось, да и работали тут, в основном, бабы, — Карасев, приученный ко всяческим казенным обрядам, поднялся торжественно, протянул однокашнику ладонь и сказал: — Поздравляю тебя, Станислав Николаич, с вступлением в ряды нашей доблестной Красной Армии.

Скажи такое Карасев на людях, пускай даже бы при одном свидетеле — Станислав Николаевич принял бы за должное, поскольку и его приучили к громким, показным словам, — но тут он скукожился, кашлянул неловко, попросил — сам того не ждал:

— Налил бы полстакашки.

— Правильно, наркомфин, — обрадовался Карасев причине и, отверзнув громкий сейф, добыл засургученную четинку, ополоснул стакан и подал Станиславу Николаевичу, сам же умело вытянул из горлышка и не поперхнулся ведь, собака.

— Митинг в честь тебя проведем, — посулил он. — Первый представитель из нашей артели уходишь.

— Дурак ты, Витек, — объяснил Лебедев. — Может, помирать иду, а ты — митинг.

Сказав так, он впервые представил, что в самом деле ведь и помереть там нехитро, сделалось жаль себя, и, расслабленный непривычной выпивкой, Лебедев хлюпнул тихонечко, но подобрался и достойно теперь возразил:

— Не заслужил я такой чести, чтобы ради меня проводить митинги.

Он сказал тоже как бы напоказ, приученный долгими годами к торжественным выражениям, и Карасев его скромность и политическую сознательность одобрил, в порядке поощрения выставил еще маленькую, Лебедев совладал только с одним глотком, а Витьку досталось прочее, он осилил без натуги, велел идти домой, оставив Анне Павловне ключи, печать и напутствия.

Так Лебедев и сделал, Анна Павловна его вслух пожалела и прослезилась от души, а за себя порадовалась-таки, что выбилась в люди — со стороны мужиков по случаю войны конкуренция больше не угрожала.

С конторскими женщинами Лебедев попрощался персонально, каждой пожелал успехов в труде и счастья в личной жизни, поблагодарил за совместную работу, женщины остались добиваться успехов и горевать о своих — уже мобилизованных или дожидавшихся повесток — и жалеть Лебедева, и лишь одна Тоня Горшенина, плановик, бросилась вдогонку, выхватив из ящика сверток, настигла в садочке напротив.

К Тоне у Лебедева отношение было смутное.

С одной стороны, Тоню за взрослую он почитать не мог: выросла на глазах, ученица была, потом швея, кончила заочный техникум, но все равно для Станислава Николаевича оставалась девчонкой. Если же прикинуть с другого боку — самостоятельная теперь, экономист-плановик… Лебедев ее ценил за скромность, хотя притом и раздражался: сам человек тихий, ненастырный, он втихомолку завидовал тем, кто умеет за себя постоять и гаркнуть где надо, и трахнуть по столу, и взять за глотку, — такого Лебедев не умел, а в других одобрял, Тоня же подобными качествами не отличалась, и это сердило Станислава Николаевича. И еще Лебедев Тоню видел замухрышкой, бестелесной как бы, а он всех женщин мерил, прикидывая к жене, броской и вальяжной, и потому для него Тоня как бы не существовала.

Догнала его Тоня в садике, где томилась убитая ногами и солнцем трава, где никли под июльской жарою кусты бузины и акации, где кликушествовала на привязи мосластая коза, где скамейки были плотно испороты надписями — любовными, похабными, озорными. Тоня взяла за рукав, попросила:

— Посидим чуток, Станислав Николаевич.

Место выбрала неподходящее — на виду любого прохожего и по соседству с паскудой-козой, но Лебедев, удивившись, не заспорил, послушно сел, прикрыв спиной надпись с картинкой, чтоб не оконфузить Тоню.

Но Тоня глядела ему в лицо, и Лебедев сам застеснялся, протер очки — понимал, что затевала Тоня что-то важное для нее, а может, и для самого Лебедева, и, покашливая, он закурил, тогда вот и сказала Тоня внятно и кратко:

— Станислав Николаевич, я вас люблю.

Тут приблизилась, волоча мохрастую веревку, вся в репьях, коза, круглые зенки ее были желты, осмысленны и наглы, она заорала котовым мявом:

— Мя-я-а!

Лебедеву стало вовсе неловко и, то ли думая, будто ослышался, то ли желая еще раз услыхать эти — впервые в жизни ему назначенные слова, — переспросил придирчиво:

— Что ты сказала?

— Люблю вас, Станислав Николаевич, — повторила Тоня, глядя в лицо. Лебедев понимал, что молчать не должен, однако не мог сообразить, какими словами отвечать.

Выручила коза: она приладилась ухватить Лебедева за штанину, и Станислав Николаевич пнул окаянную животную, та ощерилась, прянула, волоча веревку, а Тоня, ответа не дождавшись, тихонько вздохнула и сказала:

— Вот, примите от меня, Станислав Николаич, на дорожку.

И, тоже приучена к громким словам, добавила:

— Как доблестный защитник Родины.

Сверток лежал меж ними, сквозь бумагу обозначалась бутылка, Лебедев подумал, что надо, наверное, сдвинуть подарок, приблизиться к Тоне, взять руку ее хотя бы, но сделать этого не посмел, кашлянул опять, сказал:

— Я пойду, ладно? Ты… заглядывай к нам вечерком.

— Нет, — сказала Тоня, — прощайте, Станислав Николаевич и возвращайтесь живой и невредимый. Я вам желаю боевых успехов и счастья в личной жизни.

Покуда он шел пустой и жаркой улицей к дому, председатель артели «Красный швейник» Карасев, распаленный водкой, патриотизмом и дружелюбием, сооружал приказ о том, что за долголетнюю и безупречную работу бухгалтер товарищ Лебедев С. Н. в связи с мобилизацией в Рабоче-Крестьянскую доблестную Красную Армию награждается костюмом-тройкой — Карасев понимал, что большие события по возможности надлежит отмечать подарками, премиями, но ум его, навсегда заскорузлый, мог подсказать лишь про этот костюм, вовсе не нужный теперь Лебедеву, мобилизованному на войну…

А Тоня оставалась в садике, и — осатанелая от пыльного першения во рту, от навязчивой веревки — льнула к ней, ища ласки, желтоглазая, облепленная репьями коза, и Тоня гладила вонючую шерсть, трогала нагретые рога, коза бормотала тихо, успокоенно, а Тоня плакала и думала, что Станислав Николаевич непременно будет на войне героем — она ведь любила его! — и потому вряд ли возвратится, ведь герои чаще других ложатся на поле брани, защищая родную землю, ни пяди которой мы не отдадим врагу, как говорил товарищ Сталин.

А Лебедев шел, пригребывая медленными ногами пыль, и думал о всяком — и о мелком, но для него значительном, и о существенном, однако сейчас как бы отодвинутом на второй план, — обыкновенный человек 1905 года рождения, самого старшего возраста, объявленного в указе о мобилизации, преданный Отечеству слуга, покорный муж и скучный, очкастый работяга, — и скучна, обыкновенна и правильна была его жизнь, ее оставалось теперь Станиславу Николаевичу не так уж много, но про то не знал он и думал сейчас о разном, а о смерти не мыслил пока.