Изменить стиль страницы

Из интервью с инженером-полковником авиации — О. Н. Ямщиковой, напечатанного в газете «Правда» 7 марта 1978 года:

«…— Ольга Николаевна, боевой путь вы начали под Сталинградом. Что вам запомнилось из тех дней?

— Сталинграда никогда не забуду. Это был бесконечный бой. На земле и в воздухе. Сажали самолеты только чтобы заправить горючим и взять боеприпасы. Но перед глазами другое: катера вывозят сталинградских детей, а над ними кружат фашистские самолеты. И мне все кажется, что и моя дочурка в катере… Ненависти было много. Опыта, правда, еще недоставало… Потом пришли удачи. Часто меньшим числом машин навязывали противнику бой и побеждали…

— После войны вы занимались испытанием новой авиационной техники. Но ведь испытатель — мужская профессия…

— А я о ней мечтала. Еще в войну между боями соберемся с девочками из полка, о будущем заговорим. Не очень-то они верили, что пробьюсь в испытатели: опытных летчиков-мужчин было много. И все же испытателем стала, и на реактивном взлететь довелось. То июньское утро сорок седьмого года хорошо помню. Иду к самолету, а товарищи-мужчины подсмеиваются: «Куда, безумная?» Кто-то в кабину полевой цветок бросил… сорок минут длился тот полет, вот уж действительно — крылья! Тряски не чувствую, шум обгоняю. Счастливый был день…

— Ольга Николаевна, иногда исключение подтверждает правило. Ваше мнение: способны ли женщины освоить реактивную авиацию?

— Сегодня многие летчицы пилотируют реактивные машины. Марина Попович, Лидия Зайцева, Светлана Савицкая, Наталья Проханова, Галина Корчуганова, Женя Морозова — всех не перечислишь. Сколько они рекордов установили, сколько для нашей авиации сделали! Сбросить бы и мне годков сорок, снова бы в летчицы пошла. Не хочу судьбы иной!»

Диалог автора с Ямщиковой.

Время встречи — март 1979-го.

Место — квартира Ольги Николаевны в подмосковном городе.

На столе — принесенная мной фотокопия старой статейки из «Ленинских искр». Она только что прочитала, и идет комментарий, от которого я немного поеживаюсь. Нечто похожее испытывал я и при встрече с генералом Чапаевым. Но он, человек, в общем-то, жесткий, был все же снисходительней.

— Поторопилась я, значит, тогда с вылетом. Надо было глянуть на ваше сочинение. Доверилась. Ну откуда вы взяли у меня картавость?

— Тут сказано: «слегка картавя…»

— И «слегка» не было.

— Картавость, — говорю, — для расцветки.

— А Казань для чего? Вятская я по рождению, из Уржума, землячка Кирова… В Ленинград мы переехали с мамой в двадцать девятом. Она — бестужевка, словесница, но бестужевские курсы диплома не давали, и она приехала сдавать экстерном за Герценовский. Сдала, и мы остались в Ленинграде. А отец разъезжал по заграницам, в торгпредствах служил… Я кончила в Тринадцатой восьмой и девятый классы. Кстати, вы и адресок ее спутали. Не на Гагаринской школа, а в Соляном переулке…

— Нет, — вступился я за юного репортера из тридцатых годов, — это не ошибка, разве что неточность небольшая. Здание вашей школы выходит и в Соляной, и на Гагаринскую.

— Извините, тут вы правы, я забыла. Хотя парадный-то вход с переулка.

— Я учился по соседству, в Пятнадцатой.

— Ах, вот откуда ваша осведомленность. Вы, значит, из бывшей Тенишевской, из знаменитой?

— Ну и ваша, Тринадцатая, с историей! По-моему, ее Писарев кончал…

— В середине прошлого века… Недавно мне прислали приглашение на стопятидесятилетие школы. Не смогла выбраться. С ногами плохо.

— Наши школы были в дружбе. Старшеклассники проводили совместные вечера. Чаще — у вас, потому что наш актовый зал забрали под ТЮЗ.

— А зато какая была вам лафа! Верхней галереей, потайным ходом прошмыгнуть на спектакль. Моя подружка Томка Одинцова, учившаяся в Пятнадцатой, не раз вот так протаскивала меня на тюзовские постановки. Помню, одна называлась, кажется, «Ундервуд». Сюжета не помню. Какое-то сочетание сказки с реальной жизнью.

— Как всегда у Евгения Шварца: баба-яга живет в Лесном, близ Политехнического института, и выкрадывает в учреждении пишущую машинку для своих проделок…

— Действие из памяти ушло… Осталось по сию пору ощущение праздника в душе, рожденное этим спектаклем.

— Еще бы! И пьеса хороша, и играли в ней молодые Черкасов, Чирков, Полицеймако… А тогдашняя критика в пух и прах разнесла спектакль, сочтя его вредоносным и для детей, и для взрослых.

(Пальнули по «Ундервуду», не удержались и «Искорки». Напечатали фотомонтаж: пишущая машинка с торчащим из каретки листом, на котором крупными буквами текст: «Товарищи! Не могу молчать. Я пишущая машинка «Ундервуд» не имею ничего общего с пьесой Е. Шварца «Ундервуд». Точно так же притянуты в пьесу за уши пионерский галстук и юнгштурмовка. Мы протестуем, потому что взяты только для окраски! Без нас пьеса с таким же успехом могла быть представлена и 153 года назад! Требуем убрать нас из этой вредной пьески». Досталось заодно и «Трем толстякам» Юрия Олеши, про которых было заявлено, что «такие пьесы нам не нужны, они отвлекают от насущных задач пионерской организации». А деткор М. Фролов в рецензии на книгу Иннокентия Грязнова «Искатели мозолей» объявил, что она «вполне может заменить теперь марк-твеновского «Тома Сойера»; обнаружив сию заметочку в старом комплекте, я, сами понимаете, не преминул сообщить об этом с ехидцей моему другу Матвею Львовичу Фролову, собкору Центрального радио по Ленинграду. К тогдашним левым завихрениям «Искорок», подражавших, естественно, взрослым газетам, следует добавить и их атаку на безобидного ваньку-встаньку: «Необходимо изъять из магазинов эту вредную игрушку. Кого она изображает, над кем измывается в своем глупом упрямстве? Пусть ответит директор фабрики, выпускающей эту продукцию…» Вот так!)

— Позже, когда я работала инструктором в Ленинградской летной школе, вот там, на Корпусном, был среди курсантов юноша из вашей Пятнадцатой. Нынче довольно известный летчик-испытатель, Герой Советского Союза и, между прочим, писатель.

— Галлай?

— Марк Лазаревич. Я из-за него, из-за курсанта Галлая, три дня на «губе» отсидела.

— Как так? Расскажите.

— Стоит ли? Получится, жалуюсь через полвека, больно долгим задним числом.

— Ну все-таки…

— Дело — зимнее. Я выруливала «шаврушку» из ангара на взлетную полосу, к знаку «Т». С километр пробега. Обычно при рулежке два-три курсантика бегут рядом. На всякий случай. Чтобы помочь, если потребуется летчику, путь расчистить. В тот раз один Галлай бежал. Снег глубокий, утопать он стал в сугробах, отставать от машины. Поднажал, пыхтит, но все равно отстает, задыхается. И тогда ухватился рывком за расчалку, вспрыгнул на лыжу самолета, покатил, продолжая держаться за расчалку. Это не полагается, нарушение. А мне жаль пария, и я его так и провезла до взлетной. Он соскочил с лыжи и стоит возле крыла, руки по швам, вроде как сделал дело, сопроводил машину. Но начальство издали зацепило глазом. И нагоняй мне, как старшему по службе, за нарушение инструкции, «нелегальный» провоз курсанта. Трое суток гауптвахты. Сидела на Инженерной, в военной комендатуре… Случаев вспоминать этот случай выпадало нам с Галлаем после не раз: мы несколько лет работали с Марком вместе. Сейчас видимся редко, по торжественным лишь поводам. Пригласила меня тут Наташа Кравцова, Герой Советского Союза, писательница, — мы летали с ней в войну в соседних полках — на свой творческий вечер в Центральный Дом литератора. Пришли и другие ее соратницы по боям. Посадили всех в президиум. Председательствовал Галлай. Оглядел нас, обвел вальяжно рукой и обратился к залу: «Вот видите, перед вами женщины — ветераны авиации. Я знал их когда-то молодыми и красивыми, да-да, красивыми, поверьте уж мне на́ слово…»

— Не очень-то деликатная шуточка, — сказал я.

— Что ж, — сказала Ямщикова. — Другу простишь и такую… Но вернемся к вашей статье.

— Вернемся, — согласился я робко в ожидании новых разоблачений.

А они, к моему удивлению, не последовали.

— О прыжках написано более или менее точно. Сбрасывать парашютистов над Корпусным аэродромом было сложнее, чем над Комендантским в Новой деревне. Там — простор, а здесь узкий пролет между двумя железными дорогами. Маневр стеснен: транспортные постройки, провода. Поезда туда-сюда снуют. Легко промазать, и человек врежется… Не всем инструкторам разрешалось вывозить курсантов на прыжки. Я имела такое право, как окончившая кроме летной еще и высшую парашютную школу в Москве, куда была командирована. У Мошковского обучалась. Вам памятно это когда-то гремевшее, а ныне забытое имя?

— Не только фамилию помню, но и самого Мошковского знал, видел не раз.

— В Москве? На воздушных парадах?

— Нет, он был зятем наших соседей по ленинградской квартире и приезжал к ним. Глава этой семьи, дядя Миша, был приятель и земляк моего отца по Борисоглебску, маленькому городку, известному своей летной школой. Тихая дяди Мишина дочка Манечка окрутила, прибрала к рукам самого удалого, бесшабашного курсантика Яшу Мошковского, бывшего беспризорника из Одессы. Когда он, на моей памяти, навещал переехавших в Ленинград родителей жены, это не был еще знаменитый парашютист-рекордсмен. Но летчики в то время были редкостью. И каждый раз появление во дворе красавца авиатора во всем кожаном, с голубыми петлицами на отворотах куртки вызывало у нас, у мальчишек, дикий восторг. Мы даже в лапту прекращали гонять, взирая с раскрытыми ртами на это двигающееся чудо. Однажды он перехватил уже взлетевший мяч и, размахнувшись, запустил «свечой» высоко-высоко, выше нашего четырехэтажного дома, словно показывая, где он, пилот, летает. Мы все бросились ловить мячик, счастливчика, поймавшего его, летчик водрузил на плечи и, к черной зависти остальных, пронес ликующего через двор…