Мы обошли «Перуджино» стороной. Чтобы оно не соблазнило нас усесться под зонтиком.
Ума не приложить: куда бы еще пойти? Мяртэн на ходу развернул карманный план Капри.
— Пойдем в сад Августа.
Конечно, в сад Августа. И если бы время только позволило, еще полюбоваться видом с Домецута или осмотреть виллу Йови. Пойти на Монте Соляре.
Мяртэн сложил план и сунул его в карман. Мы надеялись, что с помощью прохожих найдем сад Августа.
Художники-маринисты еще не сумели уловить удивительную красоту южных морей. В большинстве случаев получаются только слащавые картинки. Синяя бесхарактерная слащавость. Художники лучше понимают мощные волны шторма или море, нахмурившееся тучами злой непогоды. Потому что спокойное море может ожить на холсте лишь в том случае, если художник передаст ему свои раздумья. Но тот, кто не познал внутренних штормов и мятежей и порывов отчаяния, кто живописует лишь внешние признаки, тот не знает о море ровным счетом ничего.
Так говорил мне один художник. И это запомнилось, потому что в других областях искусства дело обстоит так же.
Прямо у наших ног, в глубине, протянулась песчаная полоса берега Марина Пиккола. С этой стороны острова на море не падала длинная тень высокой стены скал. Как с другой стороны, со стороны Гротта Адзурра.
И цвета моря имели здесь гораздо более плавные, почти незаметные переходы. Потому что огромная морская поверхность отражала лишь сияние неба и не имела собственного выражения. Только в одном месте, где на виду легли тени высоких скал, поверхность моря была гораздо выразительнее.
Я находилась среди этой безмерной голубизны — словно в прекрасное воскресное утро моего детства.
Уже прошло полдня.
Тени пиний лежали на светлых песчаных дорожках сада Августа. Я держала Мяртэна за руку — казалось, отпусти ее, и исчезнет это хрупкое, мимолетное настроение.
Ни Мяртэн, ни я не знали названий здешних деревьев. Да этого и не требовалось. Они бы все равно не вместились в эту прогулку, где было место только для нас самих.
И тогда… и тогда Мяртэн вдруг высвободил свою руку из моей. Сказав, что, по его мнению, все здесь выглядит слишком слащаво.
— Что ты сказал, Мяртэн? Слишком слащаво? — спросила я оторопело.
На развилке дорожки показались наши знакомые Константин и Мейлер. Меня смущала встреча с профессором — ведь я отказалась прогуляться с ним по саду Августа. Они еще не заметили нас, но это могло случиться каждую секунду.
Мейлер ростом был профессору по плечо, из-за чего Константину приходилось нагибаться к нему при разговоре. Словно он не был уверен, что иначе его слова дойдут до собеседника.
— Опять вы спорите, — сказала я.
— На споры уходит полжизни, — пожаловался Мейлер.
— Мы не спорили, — уточнил Константин. — Речь шла о моральном облике Тиберия. Моммзен доказывал, что Тиберий был одним из честнейших римских императоров.
— А кто такой ваш Моммзен? — спросил Мейлер с видом человека несведущего.
— Моммзен был исследователем древнеримской истории.
— И он вызнал это? А вызнал ли он, почему императора задушили подушками? — спросил Мейлер победно. — А ваш Моммзен…
— Это вовсе не мой Моммзен, — возразил Константин с достоинством.
— Ладно, — махнул Мейлер рукой. — Ко всем чертям этого Моммзена!
Я внесла предложение продолжить обсуждение спора на лавочке. Все равно у нас с Мяртэном не было возможности остаться вдвоем.
— Вы ходили на плато? — спросил Константин.
— Да. Смотрели на море.
— Куда ты, Саския?
— Никуда. Хочу подойти поближе к агавам. Рассмотреть их.
Они были посажены между валунами и хорошо туда вписывались.
Когда я вернулась, мужчины вели разговор о государстве Тиберия, в котором было легко заработать себе смертную казнь, а стукачи легко зарабатывали себе на хлеб, и «работы» у них было много.
Если доносчик не мог приписать своей жертве какого-нибудь преступления из-за отсутствия доказательства, он обвинял ее в оскорблении императорского идеала.
Человека, продававшего с обстановкой дом и бюст императора, отдавали под суд. А женщин, которые в своем доме осмеливались раздеваться там, где стоял бюст императора, приговаривали к смертной казни за оскорбление цезаря.
По законам Тиберия можно было привлечь к ответственности и строго покарать даже за неосторожные слова, сказанные в узком кругу, или за происходивший между друзьями обмен мнениями. Конечно, если это удавалось пронюхать. Поэтому дружбу стали считать опасной для жизни. Откровенность считали безумием. А доверие между родственниками — легкомыслием.
— А что говорит ваш Моммзен по этому поводу? — спросил у Константина Мейлер. — Я думаю, это неблагодарный труд — доказывать грядущим поколениям доброту императоров.
Мейлер чувствовал большое удовлетворение победой над Моммзеном. Он предложил распить по этому поводу бутылку чиндзано на площади Капри.
— Скажем саду Августа «спасибо» и начнем двигаться. — Мейлер проявлял сильное нетерпение.
Здесь действительно нечего было больше смотреть. Это я ощущала уже с того мгновения, когда Мяртэн отпустил мою руку.
Мейлер поднял бокал:
— За ваше здоровье!
Я поблагодарила кивком.
— Мало ли что написали моммзены. Мы не обязаны верить всяким моммзенам.
— Здесь уютные плетеные стулья, — сказала я.
— А знаете, лишь немногим архитекторам удается создать удобные сиденья. Чего стоит красивый стул, если он не дает отдыха! — сказал профессор.
— И других привилегий, — добавил Мейлер.
— Скажите, Саския, вы едите перед началом спектакля? — спросил он меня.
— Нет. Сытость делает равнодушной.
— Верно. А принимаете успокаивающее перед выходом на сцену?
— Нет. Один мой коллега принял для успокоения нервов элениум и во время спектакля произносил реплики так замедленно, с такими паузами, что прямо хоть сама отвечай за него.
Я вспомнила, что все же знаю одного актера, который каждый раз перед выходом на сцену съедал большой кусок мяса. Чтобы чувствовать себя более надежно и уверенно.
— Смотрю я их, нынешние пьесы, и удивляюсь. Мысли отрицательных героев узнаю как свои. А у положительных все точно невзаправдашнее, — сказал Мейлер.
Чиндзано действовало.
Мейлер поспешно разливал вино по бокалам, и Мяртэн следил за ним улыбаясь. А у меня все не шло из головы, что он счел красоту Капри слащавой.
— Слыхали, что я сказал Февронии? «Съешьте этих червячков и моллюсков, и тогда они никак не смогут больше вас оскорблять!» — Мейлер смеялся до слез. Я испугалась, как бы он не задохся от смеха. Он действительно сказал за обедом что-то в этом роде.
Я попыталась его остановить:
— Перестаньте, Марк. Несмотря ни на что, Феврония — личность.
— Конечно! — воскликнул Мейлер. — А я разве возражаю? Соседский мальчик всегда говорит про школьного дворника: «Он личность!» Вся школа восхищается им. Человек тринадцать раз подряд ходил сдавать экзамены на право вождения мопеда и каждый раз проваливался. Ежегодно он уже загодя говорит абитуриентам: «Уважайте старого человека! Вишь, как было в прошлом году! Кто бы мог подумать, что эти неучи не поставят мне даже пол-литра в честь окончания школы!» За чье здоровье мы теперь выпьем?
Рядом с первой бутылкой чиндзано появилась вторая.
— Да здравствует Анакреон, певец вина и любви! — воскликнул вдруг Константин. У нас у всех щеки уже славно порозовели, и каждому страстно хотелось поучать других.
— Ничего мы не учимся! — воскликнул Мейлер. — Те, кто вечно подчеркивает, что они учатся, на самом деле лишь учатся копировать и репродуцировать. Потому что творчеству никто ни от кого научиться не может.
Мимо нас прошел светловолосый мужчина. Светлые вельветовые брюки, пиджак небрежно переброшен через плечо.
— Неужели это сейчас модно? — спросил Мейлер о его костюме.
Мы считали, что модно.
— А я? Разве у меня не модный костюм?
Мы считали, что не модный.
— Как же так? — воскликнул Мейлер с неподдельным изумлением. — Не модный? Но моя жена купила его в магазине полуфабрикатов. И потом его перешили за десять дней по фигуре. Я все время считал это достижением портняжного искусства.
Мяртэн посмотрел на часы.
— Мы как раз успеем, — успокоил его Константин. Он был в возвышенном настроении и напоминал хорошо воспитанного мальчика, который попал под влияние дурной компании. Мы казались друг другу бесконечно симпатичными.