Изменить стиль страницы

Когда мы выпили коньяк, глаза у Вперед-Назад вдруг заблестели слезами.

— Знаешь, голуби перемерли. Все до единого, — сказал он.

На это я не знал что ответить.

Он закрыл лицо шапкой. Но вскоре овладел собой, вытер щеки насухо и извинился.

— Скажи, ты видел когда-нибудь, как голубь умирает от голода и холода? Не видел? Тогда ты не знаешь. Это ужасно! Если бы только видел, как они умирали!

Красными от слез глазами глядел он в заснеженный сад.

Странный человек был этот Вперед-Назад.

Был он хорошим или плохим? Так вообще нельзя ставить вопрос. Но люди не проявляли к нему интереса. Пчелы, как выяснилось, улетели из его ульев. Голуби вымерли. Сад засох, и дом разваливался. Единственное, чем он еще привлекал к себе внимание, были огромные, неуклюжие, снежные фигуры, поражавшие прохожих. Но и эти фигуры растаяли с приходом весны.

Константин спросил с надеждой:

— Но он конечно же написал еще что-то новое?

Мейлер покачал головой.

— Кое-что. Но та, премированная книжка больше не переиздавалась, поскольку три года спустя рассматривавшиеся в ней явления и проблемы были объявлены пройденным этапом, а те, кто восхвалял ее в свое время, были названы догматиками, — сказал Мейлер.

После истории о Вперед-Назад настала очередь Константина рассказывать.

— Хотите слушать профессора сейчас, сразу же, или желаете сделать маленький перерыв? — спросила Саския.

С небольшим перерывом были согласны.

История вторая

принадлежала по очереди Константину. Все надеялись услышать от него, человека эрудированного, нечто особенное. Но профессор объявил, что он рассказчик никудышный и может даже самую захватывающую историю изложить скучно. Поэтому он ограничится всего лишь одним историческим происшествием, которое запомнилось ему только потому, что там фигурировал его тезка по имени и отчеству — Константин Павлович.

Утром, в день восшествия на престол Николая Первого, 14 декабря 1825 года, случилось так, что, когда часть полков уже, как положено по закону и долгу, присягнула на верность новому императору, на Сенатскую площадь неожиданно ворвались сотни солдат-гвардейцев во главе со своими офицерами и под развевающимися знаменами.

Они объявили, что не собираются присягать на верность Николаю Первому. Что они признают императором лишь Константина Павловича.

Затем они потребовали, чтобы в России была принята конституция. Имелась в виду такая форма правления, при которой народ через своих представителей сможет принимать участие во всех государственных делах и высказываться обо всем.

Еще они требовали отмены крепостного права и других неслыханных антигосударственных и наглых нововведений.

Та часть народа, которая стояла близко к солдатам, с восхищением закричала: «Ура!» Те же, кто стоял подальше и не слышал толком, что там происходит, также единодушно кричали: «Конституции ура!»

Они думали, что конституция — это супруга Константина Павловича.

Хотя история о Константине и конституции имела остроумный поворот, рассказчику были предъявлены серьезные претензии на краткость истории. Профессора оштрафовали дополнительным рассказом и дали время на подготовку такового.

Немного повозражав, Константин поднял руки в знак повиновения, и тогда Мейлер и Саския вышли в коридор покурить.

История третья

была рассказана снова Мейлером, поскольку Константин попросил отсрочки. Мейлер рассказал, как он поссорился с парикмахером и как попал в красную комнату одного старого холостяка.

На сей раз выпивали у меня. Мой шурин — парикмахер, врач из литфондовской поликлиники, который главным образом лечит неисправимых пьяниц, а сам — утомительный музыкальный фанатик, третьим был я.

Я придирался к врачу, но он не стал возражать. Я сказал:

— Ответь честно: ты хоть когда-нибудь хотя бы одного алкоголика вылечил?

— Сказать честно? Ни одного, — признался он. Словно поп, который спьяну откровенно признается, что не верит в бога.

Потом я поссорился с парикмахером. Я никогда не слыхал, чтобы он завидовал чьим-нибудь способностям. Или чтобы он жаловался на свой разум. Он жалуется только на то, что считает несправедливостью, — другие, видите ли, зарабатывают денег больше него.

У меня было отвратительное настроение. От сознания, что с каждым годом слабеет работоспособность. Чертовски усиливается критическое отношение к самому себе, и непрекращающиеся сомнения переворачивают тебе нутро.

Все, о чем стоило бы сказать, в мире уже сказано. Чтобы еще осмелиться писать, нужно быть легкомысленным дураком. А одного голого мастерства и опыта недостаточно — получается скука и самообман.

Доктор, по крайней мере, попытался сделать вид, что он меня понимает. А обидевшийся парикмахер не моргнув глазом налил себе целый чайный стакан коньяку, но не притронулся к закуске — селедке и хлебу, лежавшим на газете, которой был покрыт стол.

Жена моя находилась на юге, а мне всегда неохота мыть тарелки.

Доктор попытался сменить тему разговора. Он стал хвалить Филадельфийский симфонический оркестр. И хвастаться, что знает одного старика, у которого потрясающая фонотека.

Мне не хотелось его слушать. Я не выношу, когда посторонние начинают говорить об искусстве. Но тут у меня возникла идея, как отделаться от парикмахера. Я сказал доктору:

— Сходим к этому старику.

Он любезно согласился:

— Когда захочешь.

— Сейчас, сразу, — сказал я.

Этого он не ожидал. Но я моментально надел пальто, обернул кашне вокруг шеи и вернулся в комнату, чтобы погасить свет.

И им не оставалось ничего другого, как двинуться к выходу.

На перекрестке я пожелал шурину спокойной ночи.

— Пей утром огуречный рассол, — посоветовал я ему, чтобы он с похмелья на сонную голову не поотрезал носы своим клиентам.

Осенний вечер был ветреным. Дождь булькал в лужах и, ударяясь об асфальт, вздымался вверх брызгами. Мне расхотелось идти дальше, хотелось оказаться дома и улечься спать.

Но доктор держал меня под руку и заставил еще долго таскаться по мокрым улицам, пока мы искали дом.

Наконец нашли. Бывший особняк, теперь довольно запущенный, со входом под аркой. Номер квартиры безобразно написан на двери мелом. Звонка не оказалось, доктор постучал кулаком.

Никто не шел открывать. Мы уже было решили уйти. Но тут послышалось шарканье и старческий голос. Доктор назвал свое имя и мое и попросил прощения за столь поздний визит.

Слышно было, как отпирают замки и отодвигают засовы. Дверь приоткрыли на цепочке, в щель вырвалась и обдала нас полоска света, и только после этого нам было позволено войти. Сразу же за дверью в нос ударила выворачивающая внутренности капустная вонь. Можно было предположить, что в передней, у нас под ногами, находится погреб для хранения продуктов. Так оно и оказалось. В полу виднелся люк, а также кольцо, служившее ручкой.

Отвратительная берлога. Но мне доводилось видеть и похуже. Один мой коллега жил в темной и сырой гробообразной комнате и сам говорил, что ведет загробную жизнь.

Шествуя впереди, старик повел нас по коридору. Там было тесно, и нам пришлось продвигаться боком. По обеим сторонам коридора вдоль стен стояли старинные шкафы с застекленными дверками. Внутри некоторых были видны книги. У остальных за стеклом красовались вырванные из журналов цветные репродукции, — вроде «Опять двойка».

В конце коридора виднелась замызганная двустворчатая дверь с тяжелой медной ручкой.

Мы вошли в комнату, увидев которую я мгновенно отрезвел от неожиданности. Она была выкрашена в огненно-красный цвет — казалось, что очутился в пылающей печи.

Старик показал на турецкий диван, чтобы мы садились. А сам стал убирать со стола грязную посуду. Пока он возился, я осматривался.

Обивка мебели красного дерева во многих местах протерлась. Гардины на окнах постарели и выцвели. Под потолком горела очень красивая люстра с хрустальными подвесками, а на постаменте стояла бронзовая лошадь, поднявшаяся на дыбы.

Мы сели, и под нашей тяжестью из турецкого дивана посыпалась морская трава. От нечего делать доктор пощипывал шелковую кисточку, свисавшую из сердцевины диванного валика.

Пылающие красной краской стены покрывало множество увеличенных фотоснимков и живописных картин. А посреди комнаты, на ковре, растянулся большой серый сибирский кот.