Изменить стиль страницы

— В Медное, это недалеко.

— Ты там живешь?

— Нет, оттуда еще по проселочной. Недалеко, — у нее был приятный, мелодичный и как будто знакомый голос. У ног девушки он заметил сумку.

— Из отпуска?

— Нет, домой еду на каникулы.

— Где ты учишься?

— В Калинине, в училище.

— Интересно, на кого?

— В самом деле интересно? — улыбнулась девушка. — На кондитера.

— На кондитера? Садись, — распахнул дверцу, — я довезу тебя до самого дома. Мне некуда спешить.

— Вы всех так подробно расспрашиваете, кого подвозите? Лучше сразу просите показать документы.

— Нет, только будущих кондитеров. Не знаешь, есть тут поблизости продуктовый магазин?

— Есть подальше. А зачем вам?

— Хочу купить что-нибудь на ужин.

— На ужин? — девушка взглянула на него с недоумением.

В магазине он вытащил из пиджака бумажник, посмотрел, сколько там денег. В бумажнике оказались четыре новенькие двадцатипятки и червонец, то есть ровным счетом сто десять рублей. Он купил банку рыбных консервов, печенье и зачем-то бутылку вишневой наливки. Вполне возможно, сегодня ему придется ночевать в машине. Хоть согреется. Возвращаться в Москву сил не было.

Они миновали Медное, свернули на проселок уже глубокой ночью. Машина катилась по колдобинам навстречу поднимающейся луне. В темноте глаза девушки светились, простоватое выражение исчезло с ее лица.

Она попросила остановить машину возле дома, одинокой, неприветливой горой нависшего над огородом. Вокруг было пусто. Вероятно, раньше тут стоял хутор. Девушка легко выпрыгнула из машины, белое платье растворилось в ночи. Вернулась огорченная.

— Дом заперт, — сообщила она, — все уехали к моей двоюродной сестре на свадьбу. Раньше всегда оставляли ключ под крыльцом, а сейчас… — развела руками. — Что же делать? Ставни закрыли. Еще мой… жених должен был сегодня приехать. Он тоже учится.

Некоторое время молча сидели в теплой машине. Ему казалось, воздух превратился в морские волны. Ковчег нес его к неведомому берегу. Но сейчас он был не один, наконец-то и ему сыскалась пара. Кажется, она говорила про какого-то жениха… У него было чувство, что когда-то давно, быть может в другой жизни, девушка уже была его парой, только что-то их разлучило. И сейчас он одной ногой стоит в могиле, она же почему-то осталась юной.

Он нажал кнопку транзистора. Передавали тягучее, как патока, «Болеро» Равеля.

— Слушай меня, — тронул он за локоть девушку, — я стар, но, как умру, ты останешься обеспеченной на всю жизнь. Я вдовец, хочешь, покажу паспорт? Выходи за меня замуж. Я не шучу, я предлагаю тебе руку и сердце.

Он улыбнулся: он предлагал девушке тараканью дрожащую руку в хитиновых пигментных пятнах и сердце, которого давным-давно не чувствовал.

Он ожидал чего угодно: что девушка искренне изумится, испуганно на него посмотрит, наконец, цинично полюбопытствует, кто он такой и много ли у него денег, — только не этого тихого смеха. Ее глаза мерцали в темноте. Мерцание напомнило ему… Господи, да ведь так мерцали глаза у проклятой рыбы, возомнившей себя весами. Когда она окончательно залегла на тинистом дне с острогой, как с рогом, промеж глаз. Все так же тихо смеясь, девушка выскользнула из машины, побежала по лунному лугу. Она летела по нему, как комета по небу, оставляя длинный, серебристый в лунном свете след.

— Куда ты? — он пошел следом, чувствуя, как намокают в ночной росе ботинки.

Лугу, казалось, не будет конца и края. Над травой встал густой, как сыворотка, туман. Из него выглядывали то лопасти мельницы, то резные коньки богатых, крытых жестью хоромин. Туман оказался кладбищем звуков: тренькали балалайки, где-то помахивали косами, подзадоривали себя неведомые лунные косцы, скрипели груженые подводы, некто подвыпивший стыдил норовистого конягу. Но наконец таинственный град Китеж кончился. Он вышел прямо на развалившийся черный сарай. На второй ярус сарая с земли вела шаткая деревянная лестница. Там, высоко, в смутной глубине ему почудился шорох, и будто бы мелькнуло что-то белое.

— Эй! Ты там?

В проеме возникло лицо девушки:

— Ага, на сеновале. Я здесь буду спать. Вы идите в машину, не то простудитесь.

— Не простужусь, — он с досадой вспомнил, что бутылка наливки осталась в машине. — Но ты не ответила на мой вопрос.

Дальнозорким своим взглядом он увидел, как изменились черты ее лица. «Вперед, — подумал он, — наверх, а там посмотрим…» Между тем, казалось, время освободило его от этого греха. Куда труднее было ему победить тщеславие, над которым, как известно, возраст невластен, скорее даже наоборот. Но сейчас два непобежденных греха объединились. Он бесстрашно приблизился к лестнице. «Только бы не свалиться, только бы не свалиться…» — бормотал он, карабкаясь вверх. Она была неодолима, эта лестница, как высший смех, она тянулась во Вселенную к звездам, которые забрали его сына. Земля осталась далеко внизу, в светящемся тумане. Звезды хороводили, подмигивали, но дверной пробой на втором ярусе, где скрылась девушка, не становился ближе. Это был путь без цели. Земля и дверной пробой разлетались в разные стороны, как плюс и минус бесконечность. Лестница начала вибрировать. Он раскачивался, как на качелях в детстве — в польском Полесье, где были пруд с мозаикой, темные ряды подстриженных деревьев, белый дом, в окнах которого по вечерам колебался свет. Но останавливаться было нельзя. Начатое следовало закончить. Когда нечего терять, некуда отступать — необходимо быть последовательным. Таков был его принцип. Он устал, но упрямо карабкался вверх и неожиданно чуть не уткнулся носом в лицо девушки. Несколько мгновений он смотрел на нее с изумлением, так как успел забыть, куда лез, кто эта девушка. Но как только вспомнил, случилось то, что давно должно было случиться: лестница обломилась, он полетел вниз. Он падал долго, как сказочная Алиса в подземелье, и приземление оказалось мягким. Он открыл глаза, подергал руками и ногами — все было цело, — после чего ему даже удалось усесться на мокрой луговой траве. Было темно, серые тучи закрывали луну, но как только выдался просвет, он увидел стоящего над собой мрачного малого с охотничьим ружьем в руках. У малого был нервный, расхристанный вид шизофреника.

— Простите, а в чем, собственно, дело? — невинный этот вопрос поверг малого в исступление.

— Ты! — взвизгнул он, больно уткнул ему в ухо ружье. — Ты еще спрашиваешь, в чем дело? Мало того, что пятьдесят лет назад ты опозорил, оболгал мою невесту, разбил нашу жизнь, так сейчас еще собирался ее обесчестить? Не выйдет! Даже на земле всему есть предел. Иди в сарай, сейчас темно, а как поднимется солнце, я застрелю тебя. Это твоя последняя ночь.

В сарае было темно, валялся всякий хлам: гнилые доски, разорванные мешки с окаменевшими удобрениями. Среди заляпанных птичьим пометом газетных кип он обнаружил частично осыпавшуюся икону. Сквозь один живописный слой проглядывал другой — более ранний, а сквозь более ранний — какой-то совсем уж древний. Господь в небесной короне и поражаемый копьем гнусный змей странно просвечивали друг сквозь друга. Он подумал, если малый не пристрелит его, как обещал, на рассвете, икону нужно увезти с собой. В ней заключался немалый философский смысл.

Через два запыленных окна в сарай, как сквозь сито, сочился зыбкий лунный свет. Он осторожно выглянул в окно — там стоял малый с ружьем, сунулся в другое на противоположной стене — малый стоял и там. Вероятно, он был един в двух лицах.

От нечего делать он внимательно рассмотрел малого. Одет тот был весьма странно: офицерский френч, джинсы, спортивные тапочки, фосфоресцирующие в ночном свете. Точно в таких тапочках улетел прозрачной осенней ночью его сын. А в таком френче, кажется, ходил герой его пятидесятилетней давности рассказа — несчастный прапорщик. Малый как будто ограбил их на том свете.

Он потрогал дверь. Она была намертво приперта чем-то снаружи. Из сарая, таким образом, было не выбраться.

«Почему, — подумал он, — меня так ненавидят слабые, жалкие людишки, приобретшие некоторое образование, но при этом не выстроившие себя как личность, постоянно пребывающие в рефлексии, разобранном состоянии, безвольно взывающие к некоей истине, которая будто бы живет под спудом, которая, подобно грому господнему, вдруг ударит в мир и враз очистит его от изобильно скопившегося зла? Они летят, как мотыльки на свечу, потом ползают с обожженными крыльями, пока их не смахивают в небытие. Они ничего не доводят до конца. Они — балласт, тормоз всяких действий, решений. Да, я всю жизнь перешагивал через них, как через вонючие лужи, так что же теперь… отвечать? Воистину, время устремилось не туда, раз у этих людишек достает власти судить меня!»