Изменить стиль страницы

Она, естественно, осознала это позже, когда, став взрослее, пришла к выводу, что красота ее зиждется на сочетаниях для большинства лиц несовместимых, то есть вопреки общепринятым представлениям о гармонии. Например, простонародного, круглого абриса и тонких губ, на которых так, казалось, и застыло навечно неизвестно кем данное право на гордость и непререкаемое презрение. Пышных платиновых волос и ярких коричневых глаз, смешение, заставляющее лишь догадываться об истинном темпераменте. На чередовании постоянно замкнутого, холодновато-отчужденного выражения и простодушной, доверчивой, как бы вынесенной из детства улыбки, предполагающей характер отзывчивый и веселый.

И все же дело было не только во внешних Наташиных данных. Чисто внешними данными отличалась Лахутина — девушка, ничем, кроме них, не обладающая, а потому имеющая куда большие основания претендовать на роль некоего эталона в этой загадочной, полной субъективизма и противоречий области. Наташа под понятием «красота» понимала прежде всего свободу. Какую именно, она объяснить не могла. Свобода, по ее мнению, постигалась не умом и уж тем более не праздными словами, но сердцем. Она считала себя и жизнь свою красивыми, только когда испытывала эту почти невозможную в обыденной жизни свободу. Свободный духом человек всегда красив.

Выявив весьма спорную взаимосвязь между собственной внешностью, зеркалом и свободным духом и тем самым оспорив утверждение Бен-Саулы насчет софистики, которое конечно же не нуждалось в столь сложном и многоходовом опровержении, Наташа подумала, что существует еще одно зеркало, одновременно хрупкое и вечное, о котором Бен-Саула с ее романтикой раскаленных песков, достоинством «последней представительницы», еженедельным гаданием по пауку и прочими языческими штучками вряд ли имеет ясное представление. Отражения в этом зеркале никогда не бывают истинными, не соответствуют действительности, не нуждаются в доводах разума. Однажды в жизни земной человек обязательно бывает прекрасным и совершенным, но только в глазах другого — любящего — человека! Ах, как нравилось Наташе забавляться с этим зеркалом! Погружаться в отражение, жить, да, именно жить среди его причудливых образов, забывая даже про красоту и свободу. При этом сама Наташа вовсе не испытывала ответных чувств. Если вообразить любовь в виде двустороннего зеркала, Наташина сторона постоянно была слепой.

Она вспомнила тот — полуторагодичной давности — весенний день, когда она, Бен-Саула и Лахутина стояли в этом же самом парке, только подальше от гнусного цементного фавна, у фонтана, и хохотали. Лахутина, как водится, рассказывала какие-то глупейшие анекдоты, но смеялись не над ними. Была весна. Струи фонтана золотились, а наверху, казалось, они собираются в белые охапки и улетают в небо. Стебли ранних, не распустившихся еще цветов шевелились на легком ветру. Бен-Саула была в ярко-красном тюрбане — последнем произведении своего опережающего век дизайна — и в черных брюках, которые загадочно изменяли цвет, то казались гуталинными, то вдруг начинали ослепительно сверкать. Бен-Саула вполне серьезно утверждала, что происходит это вследствие перемен ее настроения, будто бы брюки эти являются пробной моделью из ее знаменитой коллекции «Одежда будущего». По мнению Бен-Саулы, одежда эта должна не только соответствовать душевному состоянию человека, но и передавать тончайшие его нюансы. В тот день брюки Бен-Саулы почти все время сверкали. Помнится, она даже поддержала разговор насчет цветочных стеблей, они, мол, безусловно, живые, неужели Наташа и Лахутина не видят, они напоминают танцующих под дудочку кобр, которых Бен-Саула якобы видела в предгорьях Тибета. Еще она заявила, что гибкие колышущиеся стебли — это идея, требующая воплощения. Ее дизайнерско-художническое око уже видит летние женские полуботиночки, на которых, точно очнувшиеся ото сна шнурки, покачиваются пружинки-стебельки, увенчанные цветами. «Да, конечно, что-то в этом есть… — промямлила Лахутина, — но кто рискнет надеть эту жуть, Саула?»

Они снова расхохотались.

Это был прекрасный день! Наташа чувствовала себя свободной и счастливой. Все, что мучило, не давало покоя — отступило, как бы отделилось от нынешней Наташиной жизни прочной прозрачной стеной. Там, за стеной, прежняя жизнь, естественно, продолжалась, но как бы в некоем вакууме, без Наташиного участия. Оттуда теперь не долетало ни звука.

Они отлично смотрелись в тот весенний день, как, впрочем, и во все дни, но в тот — особенно.

Бен-Саула — смуглая, словно только что прилетевшая с юга, до изумления худая, что странным образом ей шло, скорее всего потому, что толстой Бен-Саулу никак нельзя было представить. В пылающем тюрбане, с ярко накрашенными губами, с тонким одухотворенным лицом, она действительно казалась представительницей древнейшего, познавшего тайны жизни и смерти, все испытавшего, а потому уставшего от бесплодного существования племени магов. Бен-Саула была исполнена болезненного, изощренного очарования, поддаться на которое мог, однако, далеко не каждый. Курить Бен-Саула предпочитала «Беломор», утверждая, что он пробуждает ее генетическую память только уже о последнем периоде жизни загадочного племени магов, когда, изгнанное из аравийских пределов, оно, основательно поредевшее, укрылось наконец на Тибете, чтобы выполнить свое историческое предначертание — собрать воедино мудрость доэллинского Востока и тибетских монастырей. «Где же она, эта мудрость, Саула?» — помнится, не удержалась от глупейшего, как обычно, вопроса Лахутина. «Она везде, — Бен-Саула торжественно и неопределенно очертила в воздухе некую арку. — Она здесь!» — указала пальцем на свое сердце. Бен-Саула утверждала, что, когда курит «Беломор», ей как бы открываются недоступные, скрытые в облаках вершины и одновременно она ощущает тепло, идущее от древнего каменного очага, особенное тепло, которое, по ее словам, может понять лишь тот, кто сам сидел в тибетской хижине кромешной ночью, смотрел на огонь в очаге, слушал вой ветров, разбивающихся о вершины. Бен-Саула и в парке, помнится, курила «Беломор». Проходящие мимо молодые люди, не говоря уже о прочих категориях прохожих, допустим матерях с колясками, смотрели на нее, как на инопланетянку.

Но взгляд молодых людей немедленно теплел, переведенный на Лахутину — девушку, в отличие от Наташи и уж тем более от Бен-Саулы, стоящую на пороге физического совершенства. Лахутина была абсолютно пропорционально сложена, лицо ее было абсолютно симметрично и красиво, причем красиво всегда, независимо от мыслей, настроения, ситуаций, в которых она оказывалась. Бен-Саула однажды заметила, что красота Лахутиной не та, которая «мир спасет», а самоценная, то есть если кого и спасающая, так только саму Лахутину. «О твою красоту, как о щит, разбивается все истинно возвышенное, тревожное, — сказала Бен-Саула, — поэтому, наверное, душа твоя находится в состоянии абсолютного, вечного покоя». Лахутина, помнится, лишь пожала плечами да раздраженно заметила, что время ужинать, а если здесь ужина нет (в так называемой мастерской Бен-Саулы конечно же никаким ужином и не пахло), то она позвонит своему архитектору и они поедут ужинать, куда она пожелает, так что, если Наташа и Бен-Саула хотят, то могут присоединиться. Своевременные завтраки, обеды, ужины, пятичасовой чай и так далее почему-то занимали очень важное место в жизни Лахутиной. Единственное, что могло ее по-настоящему вывести из себя, это нарушение привычного режима питания. Приходилось учитывать эту странную особенность ее организма и каждый раз тщательнейшим образом продумывать, где они будут завтракать, обедать или ужинать. Даже обладающая гипнотическим взглядом Бен-Саула была здесь бессильна. «Я могу усыпить Лахутину, но не ее аппетит», — вздыхала Бен-Саула, заготавливая бутерброды, наливая в термос чай. В надежности родного общепита уверенности не было.

Однако ангельская красота Лахутиной почему-то не вызывала в окружающих благоговения. «Смотри, Коля, какая мордашка!» — встречные мужчины обычно не позволяли себе говорить такого про Бен-Саулу, да и про Наташу тоже, но сплошь и рядом позволяли про Лахутину. «У тебя зато, хоть землю рой!» — отвечала Лахутина, но отношения между ней и мужчинами, как ни странно, от этого грубого ответа не портились.