Изменить стиль страницы

Ему было жаль кортика, себя, маму, потерявшегося — он еще не знал, что навсегда, — отца, убитую, зарывшуюся окровавленной мордой в клумбу лошадь, весь этот ослепший, задохнувшийся от ненависти мир, несущийся куда-то, точно разрубленный всадник. Только мальчишку в лохмотьях он не жалел, а ненавидел.

И вот, удивительное дело, спустя семьдесят лет он вспомнил давнюю обиду. «Отдай! — хотелось крикнуть сквозь тьму десятилетий гадкому мальчишке. — Отдай!» Как будто что-то этим можно было изменить. Как будто не игрушечный кортик утащил мальчишка в рачьей клешне, а непрожитую жизнь, где все — и он в первую очередь — было бы совершенно иным. Но каким? Этого знать было не дано. Сабельный удар истории срезал макушку, но его дерево выжило, взялось расти в другую — указанную — сторону.

Он оделся, спустился вниз. Осенний ветер невидимо и мощно раскачивал вверху деревья. С них — вниз на цветы — летели желтые и красные листья. С боков цветы подпирали набирающие силу сорняки. Надо нанять кого-нибудь, подумал он, присмотреть за цветами. Что с ними делать? Раньше за цветами смотрела жена. Но три месяца назад она умерла.

Цветов было много. Жена хотела, чтобы они, сменяя друг друга, цвели с ранней весны до поздней осени: фиалки, ландыши, резеда, левкои, незабудки, гвоздики, колокольчики, георгины, васильки, астры, пионы, настурции, тюльпаны и, наконец, хризантемы. Были еще кусты жасмина и табаки, странно оживляющиеся к вечеру. Портулаки на длинной, похожей на могилу клумбочке каждый день меняли оттенки. По одну сторону асфальтовой дорожки росла сирень, по другую — желтая акация. Вдоль ограды была высажена рябина.

Две страсти в конце жизни одолевали жену: цветы и жадность. Она была моложе его на тридцать лет и последний год жила так, как если бы он уже лежал в гробу, хотя вышло наоборот. Он вспомнил, каким уже пергаментным, безжизненным было ее лицо, когда она впервые заговорила о его сбережениях. Только глаза лихорадочно блестели, внутренний огонь заострял черты лица, натягивал восковую кожу. Ему казалось, сама государыня Смерть разговаривает с ним. Только что смерти до земных богатств? Неужто же и здесь бесконечная игра, извечное издевательство над человеком? Он подумал, человек восходит к жадности, как на костер. Чем больше дров, тем быстрее сгорает и тем, как ни удивительно, ему слаще. Его так увлекла эта мысль, что он уступил жене. По тому, как дернулись ее зрачки, понял, что лишь подбросил в кострище дров. Жена обрадовалась, но радость не омолодила, а, напротив, состарила ее. Она просила еще и еще, но по мере того как к ней приходили вещи и деньги, жизнь уходила из нее, как вода из высыхаемого колодца. Жадность совпала со страшным физическим недугом. Может быть, именно тогда он сделался равнодушным к своему имуществу, стал нетипичным стариком. Человеческая жизнь слишком хрупка, чтобы вмещать хотя бы одну иссушающую страсть, которая всегда сродни болезни. Болезнь и страсть — сообщающиеся сосуды. Уже будучи в больнице, где врачи лгали, что она вот-вот поправится, жена попросила купить машину. Он купил. Она приехала посмотреть. Машина стояла в гараже, светясь тем особенным лаковым блеском, каким может светиться в темноте только новенькая машина. Жена обошла ее кругом, ласково погладила прозрачной ладонью капот, ветровое стекло. Обернулась к нему счастливыми глазами, но не узнала его. Он понял: жизнь окончательно угасает в ней. Так костер, перед тем как потухнуть, стреляет в небо снопом искр. Свеча, растекшись по подсвечнику восковой лужицей, вдруг заставляет прощально вспыхнуть фитиль. И не ошибся. Теперь он не знал, как быть с машиной и цветами.

Больше других ему нравились хризантемы — сухие, легкие. Если бы он был буддистом, то в следующей жизни не желал бы себе иного воплощения. В хризантемах не было победительной барственной наглости, как, к примеру, в георгинах, чувственной капризности, как в тюльпанах. Они были скромны, но в то же время это были цветы с достоинством. Впрочем, он был равнодушен к живой природе. Ибо свойственные ей достоинства и недостатки, только куда в более наглядной форме, обнаруживал в человеческом мире. Живую природу можно было лишь созерцать, а если и воздействовать на нее, то результаты своих усилий — порой совершенно непредсказуемые — видеть по прошествии времени. В человеческом мире процессы эти шли куда интенсивнее, а главное, все было обратимо, управляемо, все в любой момент, в зависимости от обстоятельств, было готово потечь вспять, принять угодную форму, чего не скажешь о живой природе, которая была куда более упряма. Так, к примеру, честные люди иногда казались ему цветами. Он руководил довольно большим коллективом, и ему доставляло истинное наслаждение наблюдать короткую пору цветения честного человека. Иногда он старался быть для них добрым садовником, но они, как ни странно, имели оплетающую, наступательную природу. Слишком затянувшееся их цветение становилось для коллектива невыносимым. Единожды начав, они не могли остановиться, не признавали допустимых границ. Подобно горному плющу, забирались на такие высоты, где их неизменно подрезали, порой весьма решительно. Это было губительно для цветов, так как отнимало у них веру и силу, хотя они и хорохорились, и делали вид, что еще ого-го. Они не могли смириться с простой истиной, что всему в мире, в том числе и честности, положен предел, сама же честность — беспредельна, и выхода из этого противоречия нет. Остается или признать противоречие и успокоиться, или же надорваться. Но были и гадкие подделки, липкие мухоловки, принимающие обличье честных. Эти ядовито распускались, как только чувствовали слабость, неуверенность вышестоящих. Бороться с ними было гораздо труднее, нежели с настоящими честными, так как честные сражались себе во вред, эти же доподлинно знали, чего хотели.

Он был один на даче. Это было невероятно и противоестественно, но в старости он остался не только без родственников, которых пережил, но и без прихлебателей. Об этом позаботилась последняя жадная жена. Телефон молчал. В эти дни он старался не появляться на работе. Вновь пронесся слух, что его отправляют на пенсию. Наверное, на работе сейчас обсуждали кандидатуры преемников.

Но служебная машина верно стояла у ворот. Шофер Паша равнодушно смотрел вдаль, припечатав задницу к багажнику. Во время работы Паша тупо и бессмысленно терял столько времени, что это не могло не повлиять на его облик. Паша бесстрастно провожал утекающую жизнь, как тысячелетний сфинкс, бог Хронос. Глядя на Пашу, на других, просиживающих годы за желтыми конторскими столами, он, знающий цену каждой секунде, начинал думать, что народился новый вид людей, над которыми время невластно и которые сами, в свою очередь, плюют на время, совершенно довольствуясь тем, что имеют. Вероятно, то были люди будущего, свободные от движущих до сих пор цивилизацию стремлений и инстинктов.

— Паша, — сказал он, — я не поеду на работу, я заболел. Давай путевой лист, я напишу, что ты возил меня до вечера.

Удивительно, он высвобождал Пашу из сонного безделья, давал возможность заработать, съездить, допустим, в аэропорт Домодедово, к трем вокзалам, но тому, похоже, было все равно.

— Только у меня к тебе просьба. Там в гараже машина. Как купил, не ездил. Съезди, заправь. Вот деньги. Заодно масло проверь. И вообще. Может, я сегодня поеду…

Он ожидал, Паша спросит, куда, но, как всегда, переоценил своего шофера.

Паша исполнил порученное с бездушной четкостью автомата:

— Аккумулятор надо подзарядить. Во сколько завтра?

— Завтра не приезжай, сам позвоню.

Паша уехал.

Темно-вишневая, избыточно хромированная, машина была красива. Он сам не знал, куда поедет и поедет ли вообще. Однако сел за руль, сам не заметил, как вырулил на шоссе. Машина была сейчас ему совершенно не нужна, он качался в ней, как в нелепом ковчеге. Покорная рулю, машина как бы смеялась над женой. То было эхо другого — высшего — смеха над всеми, кто слишком сильно чего-нибудь хочет. О, эта тираническая власть неосуществленных желаний! Блуждающий над миром высший смех! Исполнение желаний невозможно по той же причине, по какой нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Он понимал это, даже когда, казалось бы, удавалось обмануть бдительный смех, добиться своего. Смех все равно был сильнее. Его всегда изумляла ничтожность достигнутого результата в сравнении с космосом страсти, ожидания, предпринятых усилий. Это была очень трудная наука — не хотеть сразу слишком многого, такая же тяжелая, как воспитание в себе любви к ближнему. Ему казалось, он отчасти успел в ней, но смех настигал неотвратимо. Хотел ублажить жену, оказалось, сократил ей жизнь. Думал, излечился от жадности — на самом деле начал жалеть не то, что дано, а что отнято, хотя дано было много, а отнято…