Изменить стиль страницы

Зачем-то подбрасывая на ладони завалявшийся в кармане пятак, Фома спустился в зал. Боря покуривал, свесив ноги-столбы с подоконника. Фома приблизился. Боря не узнал его.

— А я тебя ищу, — подхалимски обрадовался Фома, заглядывая в глаза пианисту.

— Говори, — помедлив, разрешил Боря.

— Там эта… Ну, в голубом платье, Антонова, ты с ней танцевал. Мы там… сидим в аудитории, ну… выпиваем немножко, она просила тебя позвать.

— Да? — Боря оглушительно спрыгнул с подоконника. Он был на голову выше Фомы. На его лицо не набежало и тени сомнения. Очевидно, Боря привык, что девушки приглашают его в компании, посылают гонцов. А может, не вникал в подобные тонкости.

Фома вспомнил, как недавно стоял в гастрономе. Очередь была небольшая, но вдруг один огромный и крепко выпивший прямо от кассы — поперек очереди — полез к прилавку. «Ты куда? Не стоял. Эй, друг!» — вяло запротестовали мужики. Продавщица оказалась энергичнее: «У, морду наел, здоровый, а без очереди прешь!» — «Потому, тетка, и пру, что здоровый», — подтвердил огромный, протягивая чек. На очередь он даже не взглянул, ее попросту не существовало. Так и Фомы не существовало для Бори.

— Где окопались? — спросил он.

— На четвертом, в аудитории.

Боря пошел вперед. Фома, как верный оруженосец, следом. Борю хлопали по плечу, с ним подобострастно раскланивались, девушки налетали с игривыми поцелуями. «Дура! Нашла топор под лавкой!» — подумал про Антонову Фома.

В коридоре, где Фома налетел коленкой на стул, было по-прежнему пусто.

— Кажется, здесь, — Фома наконец разглядел проклятый стул, впустил Борю в аудиторию.

На доске смутно белела многосложная химическая формула.

— Пусто. Неужели не дождались? — изумился Боря.

— Тут смежные комнаты. Они во второй.

Боря шагнул в смежную. Фома вылетел из аудитории, захлопнул дверь, просунул в ручку ножку стула. Держался стул мертво.

— Эй! — ворвался в соседнюю аудиторию к своим. — Надо сматываться! Дежурные ходят, бежим на другую лестницу!

Когда спускались, из коридора донеслись глухие удары.

— Ага, уже кого-то зажали, — Фома стиснул прохладную ладонь Антоновой, зашептал, как в бреду: — Танечка, пойдем отсюда, а? Ну чего здесь хорошего? Пойдем? Хочешь, весь вечер буду играть тебе на пианино?

— Да ты спятил, дурак! — она брезгливо высвободила руку.

«Плевать, пусть, ладно…» — Фома устал от бесконечных взлетов и падений сегодняшнего вечера. Гиревых Бориных кулаков было не миновать.

Они еще посидели на ступеньках, покурили. Спустились в зал, когда стало окончательно ясно: так долго перерыв продолжаться не может. Фома пробился к помосту.

— Начинайте или катитесь отсюда! — наседал на музыкантов кто-то в сером костюме.

— Давай заделаем инструментал на двадцать минут, услышит, сволочь, что начали. С бабой где-то заперся! — не обращали внимания на костюм музыканты.

— Может, подождем, поищем?

— Так он тебе и откроет, жди!

— Если через две минуты не начнете, я закрываю концерт! — побледневший от ярости костюм удалился.

— Пианиста потеряли? — дружелюбно поинтересовался Фома.

— Потеряли, — хмуро отозвался один, — видел его?

«Надо сматываться, — подумал Фома, — немедленно сматываться, а я тут…» И совершенно неожиданно вспрыгнул на помост, взял несколько аккордов на электрооргане.

— Ну, это не смертельно, — весело обернулся к музыкантам, — это я сумею, — кивнул на ноты. — Что, поехали?

— Кто ты такой?

— Вот так всегда, — усмехнулся Фома, — хочешь людям помочь, тебе сразу: кто ты такой? Да не все ли равно? Что, паспорт показать? А вообще-то, как хотите, ребятки, это ваши трудности.

— Подожди-подожди! — музыканты были людьми, привыкшими к неожиданностям, не боявшимися риска. Тому немало способствовала музыка, которую они исполняли. Примерно десять секунд ушло на инструктаж Фомы: «Слушай мелодию. Когда собьешься, затихай, потом по ходу врубайся. Все будет нормально!»

Фома занял место за электроорганом. Едва они начали, всеобщий вопль вновь потряс спортзал. Фома уже забыл, что еще недавно сам орал. Сейчас он сидел на месте бога, и ему казалось естественным, что столько людей одновременно испытывают восторг. Когда он отрывал голову от нот, видел колышущееся море темных и русых голов, — кое-где мелькали и лысины, — взлетающие, как форели, руки, однообразные, словно смазанные потные лица. Фоме сделалось не по себе. Море показалось ему механическим. Своими гитарами музыканты могли заводить его, как игрушку, натягивать невидимые пружины. Фома был уверен, рявкни он сейчас в микрофон: «Повторяй за мной!» — произнеси что угодно, стоустая толпа с готовностью подчинится.

Особенно хорошо танцевал какой-то, похожий на латиноамериканца, в белом атласном пиджаке. Полы пиджака развевались. Когда на него падал свет, казалось, то вертится-переливается диковинное веретено. Фома поискал в зале своих. Соломы не увидел. Липчук танцевал сразу с двумя девицами. «Не очень-то горюет по Соломе, — подумал Фома, — если вообще кто-то здесь о чем-то горюет». Антонова конечно же танцевала с атласным. Фома сразу возненавидел его ленивое восточное лицо, шашлычные губы, богатые водевильные бакенбарды. Да как может нравиться такой… человек? Как-то нехорошо все переплелось-увязалось: циничный мятеж Антоновой, запертый гигант Боря, бездарные, перевирающие мелодию музыканты, обшарпанный нищий спортзал, зарешеченные тюремные лампионы, вытертые маты, утесами сложенные у стены, красноповязочники, которым конечно же хотелось танцевать, но которые были вынуждены мрачно стоять у входа, якобы делая важное дело, ненавидеть танцующих, — все вдруг до такой степени стало чуждым, неприемлемым и глупым, что Фома перестал различать нотные знаки. Проще всего было немедленно уйти, но это значило сдаться, оставить в победителях забывшую стыд Антонову, атласного бакенбардиста с шашлычными губами, — хотя он-то здесь при чем? — играющих как бог на душу положит музыкантов, сам неверный порядок, когда желающих танцевать и веселиться — почему это вызывает такое подозрение? — загоняют в подвальный спортзал, где красноповязочники занимают круговую оборону — от кого? — когда то, что называется здравым смыслом, достоинством человека, рушится, превращается в похабные развалины. Фома сейчас одинаково презирал тех, кто установил такой порядок, и тех, у кого не хватало мужества его исправить, кто подчинялся, в их числе и себя. Мир представал изуродованным, Фома не представлял, что конкретно — сейчас, в данный момент — он может сделать для его спасения.

«Сейчас, сейчас… — бормотал он, лихорадочно переключая регистры электрооргана. — Кто же, кто? Эдуард Хиль? Кобзон? Мария Пахоменко, а может… Эдита Пьеха? Нет, Хиль, конечно же мой любимый Хиль!»

Некоторое время никто ничего не понимал. Внутри одной мелодии вдруг возникла другая, до боли знакомая, победительно-фальшивая и бесконечно постылая. Потом музыканты стали кричать на Фому. В зале возникло легкое замешательство, кто-то неуверенно затопал, засвистел, другие восторженно завопили, полагая, очевидно, что так и было задумано. Гитары и ударник смолкли. Гремел один орган: «Лесорубы! Привыкли руки к топорам! Только сердце непослушно докторам… (каким докторам и как? как вообще сердце может быть послушно или непослушно?) когда иволга поет по вечерам…» — Фома вспомнил, после этих слов Хиль обычно прикладывает руку к уху, округляет глаза и чуть наклоняет голову, как бы прислушиваясь к этой, волнующей сердца лесорубов мифической иволге. Он тоже хотел сделать так, но успел только кретински округлить глаза. Музыканты оттащили его от органа, спихнули с помоста. Хохочущая, вопящая толпа подхватила Фому на руки и, словно установившего рекорд спортсмена, молодца-тренера, протащила через зал, вестибюль, вниз по лестнице. На счет «три» с размаху бросила на газон. После чего столь же шумно отхлынула. Фома оказался на холодной осенней траве. «Святая ночь», желая загладить инцидент, заиграла как с цепи сорвавшись.