Изменить стиль страницы

Исчерпав средства словесного воспитания, Трофимцев отполз метров на пятьдесят от орудий и стал стрелять из пистолета над своими окопами. Портянки исчезли…

Шесть суток без сна и покоя. И вот — седьмые. Снова за горой ревут немецкие танки. Пойдут или не пойдут? Стрелка на циферблате часов движется медленно-медленно… А солнце по небу движется еще медленней, солнце, которое стало врагом. Скорей бы темнота!

Вечером старшему лейтенанту Трофимцеву позвонил из штаба капитан Савчук.

— Отбой. Собирайся назад.

Трофимцев даже не сразу понял эти слова, переспросил:

— Как? Как ты говоришь?

— Я сказал тебе: отбой. Обстановка изменилась. Забирай своих матушек и двигай ко мне… Проезд обеспечен…

Ни одного выстрела не сделала батарея Трофимцева за последнюю неделю, ни одного снаряда не израсходовала. Но эта неделя была для него, наверное, самой тяжелой за все годы войны.

Когда Трофимцев вернулся в штаб, то сразу попросил:

— Дайте письмо. Разорвать его, скорее разорвать! И всем солдатам письма верните. Не дай бог, вдруг писарь по ошибке отошлет!

А потом пошел в землянку и стал писать другое письмо.

В землянке темно. Только слабо трепещет в плошке огонек. Трофимцев не знает, с чего начать, ищет первые слова и вдруг видит себя в осколке зеркала. Кто-то брился и оставил… Видит Трофимцев не себя, а чужого, почти незнакомого человека. Неужели это ты, Валерьян? Нет. Ты всегда был черный. А этот — заросший и небритый, что в зеркале, — другой. Постарше и посветлее…

«Милая мамочка, извини за то, что в последнюю неделю не собрался тебе черкнуть, такой уж я неаккуратный. Но волнуйся, не беспокойся…»

ОТСТАВШИЙ ОТ ДИВИЗИОНА

Время ранних разлук i_007.jpg

Его звали Юрием.

Он лежал в госпитале, в Пензе, в глубоком тылу, после тяжелой операции, после непоправимой беды: ему ампутировали обе ноги.

Ее звали Алей.

Она приехала из Москвы и устроилась в госпиталь санитаркой, чтобы выходить Юрия, спасти ему жизнь.

Вот уже который месяц проводила она у постели больного.

Нет, она как санитарка хорошо ухаживала и за другими ранеными. Успевала и полы вымыть, и кровати перестелить, и подбежать к каждому, кому помощь нужна. А в остальное время сидела рядом с Юрием.

И никто не мог упрекнуть ее в чрезмерном внимании к одному, потому что, во-первых, ему было хуже всех, а во-вторых, то время, что она не отходила от него, было ее временем: другие санитарки работали посменно, а она смен не признавала и почти не отлучалась из хирургического отделения. Что только держало на ногах эту хрупкую бледненькую девушку, отчаянно пересиливавшую и горе, и сон, и работу, и усталость?

Аля приехала в Пензу на следующий же день, как получила страшное письмо, написанное чужой, не Юриной рукой: «Ваш друг был ранен на фронте, остался без ног, состояние его тяжелое… В бреду повторяет ваше имя… Я попросил у медсестры его полевую сумку. В ней были ваши письма. Адрес госпиталя такой…»

Юрий писал ей почти каждый день с тех пор, как уехал из Москвы, — писал из училища, с фронта. И вдруг — долгий, тревожный перерыв. А за ним — «Ваш друг…»

Письмо пришло утром, когда Аля торопилась в институт на занятия. На занятия она не пошла, забежала в деканат, оставила заявление, потом была в сберкассе, взяла лежавшие на книжке деньги. Откуда они у нее, у студентки? Это Юрий присылал.

Когда он, будучи на фронте, узнал из Алиного письма, что у нее умерла мать, написал: «Об одном прошу тебя: крепись! Найди в себе силы! Чаще думай, что я близко, рядом. Конечно, самовнушение самовнушением. Но одиночество будет давить на тебя, напоминать о себе ежечасно, начиная с мелочей. Тебе трудно, и помочь некому. Я буду помогать тебе своими письмами и еще — не сердись, не сердись: так надо! — я буду высылать тебе половину моего аттестата. Деньги тебе очень нужны, здоровьем ты не крепкая. Только не бросай институт…»

С тех пор каждый месяц Аля получала переводы по военному аттестату, но жила только на свою стипендию. Все полученное относила в сберкассу…

Теперь они и нужны, эти деньги. Сорок четвертый год. Булка хлеба — сто рублей.

Весь остаток дня прошел в душной толчее Казанского вокзала. И вечером, когда она наконец была в вагоне, с трудом припоминала, что же произошло в этой толчее, как удалось получить билет. Она стучала в какие-то окошки — большие и маленькие, от одного ее посылали к другому, она кого-то упрашивала, кого-то пыталась обмануть, у кого-то в кабинете по-детски разревелась, перед ней мелькали лица — равнодушные, строгие, унылые, раздраженные, беспомощные, пока не возникло одно спокойное и доброе. Это был военный с красной повязкой на рукаве. Кажется, у него-то она и разревелась. Он дал ей записку. А потом снова окошки, окошки… И с запиской не так просто.

Главный врач пензенского госпиталя, выслушав сбивчивую речь Али, в свидании с больным отказал.

Аля упорствовала. Тогда он спросил:

— Вы жена?

— Нет.

— Сестра?

— Нет.

— Значит, постороннее лицо…

— Я не буду посторонней. Я буду работать у вас санитаркой.

— У меня вакантных мест нет.

— Я буду работать бесплатно. Это неважно. Может, потом что-то освободится. Вы понимаете, этого человека надо спасти!

— Вы не доверяете нам, врачам?

— Доверяю, доверяю. Но спасти этого человека могу только я! Поймите, кроме лекарств и операций есть что-то еще… Лечат не только раны… А я знаю этого человека! Знаю, понимаете? Он должен и будет жить! Хотя вы сказали, что не ручаетесь…

И вдруг эти Алины слова, прозвучавшие с неистовой, фанатической убежденностью, сразили суховатого, официального врача.

Позже, когда Аля, работая в госпитале, узнала главного врача ближе — она увидела, что не такой уж он сухой и официальный. Просто он очень устал, его задергали: к больным из разных городов постоянно приезжают родные, каждый день операции, каждый день прибывают новые партии раненых.

Однажды Аля спросила его:

— Как же вы все-таки взяли меня тогда санитаркой? По тому, как вы вели разговор, я думала: надежды — никакой.

Главврач грустновато улыбнулся:

— Ну, что ж, скажу. Только по секрету. Тем более, дело прошлое. Вы, наверное, думаете, что я принял вас потому, что вы очень горячо меня упрашивали? Меня все упрашивают горячо. Я взял вас в госпиталь потому, что вы сказали замечательные слова: «лечат не только раны…». И еще: «я знаю этого человека, спасти его могу только я!» А накануне вашего приезда этот человек выспрашивал у товарищей по палате — не сохранился ли у кого пистолет?.. А еще накануне пришел его брить парикмахер, так тот у него опасную бритву украсть пытался…

…Когда Аля впервые вошла в палату, Юрий вздрогнул, посмотрел на нее испуганно и недоверчиво:

— Это ты, Аля? Или это опять бред?

— Я, Юрочка, я! Здравствуй!

— Как ты? Откуда ты? Ты же в Москве.

— Приехала.

— Проститься приехала?

— Как проститься?

— Ну, так. Видишь какой я? — Юрий чуть улыбнулся, улыбка была жалкой, и он, видимо, почувствовал это, потому что дальше с горечью сказал: — Зачем приехала? Я не хотел, чтобы ты меня видела таким.

Больше они в этот день не сказали друг другу ни слова. Юрий закрыл глаза. Аля всматривалась в его исхудавшее небритое лицо с острым носом и ввалившимися щеками. И вдруг услышала:

— Аля… Аля…

— Что, Юрочка? Что тебе?

Он не отвечал. Это во сне.

Утром, увидев Алю около своей постели, он сказал:

— Извини. Кажется, я немного задремал. Так сколько времени нам дали на свидание?

— Ровно столько, чтобы ты выздоровел и я взяла тебя с собой в Москву.

— Как? Ты останешься здесь? Что ты будешь делать?

— С тобой буду.

— Нет-нет. Ты учишься. У тебя весенняя сессия на носу. У тебя нет времени. — Потом добавил, помолчав: — А у меня, как говорят, в запасе вечность.