Изменить стиль страницы

Для нас этот магазинчик — уже внешний мир.

Пойдешь за сигаретами или за яблоками — обязательно поговоришь с лавочником.

— Что нового в польских газетах?

— Не знаю.

— Вы их не читаете?

— Читаю. Но только один отдел: податки.

— А что такое податки?

— По-вашему — налоги. Я должен быть в курсе, что с меня возьмут за торговлю…

— У вас хорошо дела идут?

— Зарабатываю, — кисло отвечает лавочник. — Выручаю. На жизнь хватает.

Ему, конечно, вполне хватает. И даже остается. По сравнению с другими торговцами он в выгодном положении: рядом госпиталь, и все злотые, которые получают четыреста раненых офицеров плывут ему в карман.

У него всегда толпятся наши «семинаристы».

— Что бы вы сделали, если бы вам удалось поймать живого Гитлера? — спрашивают лавочника.

— Я бы посадил его в клетку, возил но Европе и брал бы за это деньги…

— А потом?

— Потом я бы его убил, — решительно и мужественно говорит лавочник.

— Хитер мужик, но пропустил момент, — замечает Кузя. — Гитлера ловить надо было раньше.

Мои прогулки становятся все длиннее. Беру извозчика и еду по городу мимо многочисленных магазинов и рынков-толкучек.

На толкучках — масса людей. Кто продает несколько карандашей, кто горсть конфет.

Пока я могу знакомиться с городом только так — сидя в пролетке. Остановиться на площади и разглядывать старый сумрачный костел, любоваться древним Вавелем. Или поехать на берег Вислы.

Возвращаюсь. У входа встречаю Олю.

— Где вы так долго гуляете, больной Крылов? — спрашивает она. — Или вы забыли первое слово, которое написано над входом: «Ora» — «послушание»?

Садимся на скамеечку.

— А тебе есть письмо!

Оля дает мне конверт. Обратного адреса нет. Просто «Истомин». Он пишет, что за последний бой — уничтожение живой силы гитлеровцев — старший лейтенант Крылов представлен к ордену Отечественной войны…

А Дроздов обещал трибунал за нарушение лимита снарядов…

— Поздравляю, — говорит Оля, и глаза ее — огромные голубые глаза — лучатся радостью. — А мне тоже есть письмо. От Васи. Пишет, чтобы я внимательнее и нежнее относилась к тебе. А я и так очень внимательна. Даже мои коллеги посмеиваются потихоньку по этому поводу.

Оля прижимается к моему плечу. Я хочу обнять ее. Она легонько отстраняет мою руку:

— Саша, я на службе.

Оля еще раз перечитывает письмо брата. Потом мы долго говорим о Василии.

— Мы ведь четыре года не виделись. Помню его мальчишкой. Расскажи мне что-нибудь про него.

О Василии я рассказывал Оле уже много. Он храбр, находчив и артиллерист первоклассный.

После моего ранения Василия Тучкова назначили командиром «девятки». Он расстался со своей «семеркой» и поехал вперед, чтобы войти в подчинение полковнику Иванову, командиру горнострелковой дивизии.

Воевать Тучкову с «девяткой» пришлось недолго: война кончилась. Но и за эти считанные дни он сумел отличиться.

Это я знаю из писем Валикова.

Валиков, мой ординарец, не забывает меня и сейчас. Он пишет мне сам, пересылает письма мамы, даже «организует» почту. На днях я получил очень трогательное письмо с Урала от комсомольцев машиностроительного завода. Оно начиналось словами: «Дорогой старший лейтенант Крылов, ваш разведчик Валиков написал нам, что вы…»

— Какой славный парень Валиков! — говорит Оля.

— Славный, очень славный! О нем я столько рассказать могу… Но ты еще успеешь устать от моих рассказов. Олю зовет медицинская сестра.

Я ковыляю в свою палату.

Мои товарищи спят. А я спать не могу.

Думаю об Оле, о Москве, о «девятке», с которой пришлось навсегда расстаться. О «трудной девятке», которая стала частью моей жизни. Слушаю перекличку паровозных гудков.

Может быть, скоро загудит и мой.

ТЕПЕРЬ — ДОМОЙ!

В конце октября меня вызывают на медицинскую комиссию.

Раны еще не зажили и заживут, как видно, не скоро.

Но на костылях я двигаюсь легко: привык.

Лечение можно продолжить в Москве. А краковский госпиталь все равно закрывается.

Председатель комиссии, майор медицинской службы, предлагает мне еще раз пройти по комнате.

Шлепая левой стопой по полу, старательно прохожу из угла в угол.

— Ну вот, молодой человек, оформляйте документы.

Поезжайте домой. Не забудьте: перевязки — ежедневно. Вернетесь в Москву — сразу на ВТЭК, получите инвалидность, пенсию. Раны затянутся, а вот стопа болтаться будет долго. Нерв задет. Сколько вам лет?

— Двадцать один.

— Ну что же, для пенсии возраст не страшный.

С резвостью, какая только допустима при моем состоянии, оформляю «бегунок». Ничего не должен в библиотеке — расписка, не прихватил с собой шахмат из клуба — расписка. Поставил свою подпись за костыли: «получил в количестве двух». Личное имущество — на руках: вещмешок, две пары белья, зубная щетка, вышитое мамой полотенце — единственная вещь, которая прошла со мной всю войну.

Вог вроде и все. Не хватает хромовых сапог — их украли госпитальные старички кладовщики.

Кладовщики — этакие рыженькие усачи типа старых банщиков — народ расторопный. Увидят, что человека привезли в госпиталь в полубреду — значит, можно кое-что царапнуть.

А потом, когда раненого выписывают из госпиталя, недоуменно разводят руками:

— Вы хорошо помните, с чем вы приехали?..

Вместо «утраченных» сапог получаю кирзовые «Б.У.» — бывшие в употреблении. Употребляли их, видимо, долго.

В кармане — выходное пособие и продаттестат.

Через Краков на Львов идут эшелоны с углем. В каждом эшелоне один вагон — телятник, для сопровождающих.

Вот в таком телятнике комендант станции, знакомый Кузи — у Кузи все знакомые, — и определяет мне место. Лучшего не придумаешь!

Я крепко обнимаюсь с Кузей, прошу передать привет Круглику. Он проводить меня не смог: его, беднягу, опять оперируют.

А Хижняк переведен в другую палату, и к нему никого не пускают.

Целуемся с Олей. Здесь можно. Здесь станция, а не госпиталь. Она не врач, а я не больной.

— Пиши мне, Оленька.

— Обязательно! Как только свернут госпиталь, я приеду…

— Я буду каждый день ждать тебя, Оля! Очень, очень! Береги себя!

Эшелон трогается.

Долго машу фуражкой.

Черный паровозный дым мечется над сплетением железнодорожных путей.

Горит в вагоне печка «буржуйка». Совсем как когда-то в войну…

Холодно. Уже ноябрь.

До Львова доезжаю с комфортом. Угольщики кормят меня кашей — пшенным концентратом. Поют песни.

Так бы до самой Москвы доехать. Но дальше угольный эшелон не идет.

Мне помогают спрыгнуть на полотно. Хожу-костыляю меж бесчисленных составов, спрашиваю:

— Не на Москву?

На Москву почему-то ни один состав не идет. Называют Брянск, Киев, Ленинград.

А впрочем, какая разница? Главное, чтобы на восток… Несколько сот километров значения не имеют. Прямо ли ехать, крюк ли давать… После стольких лет скитаний. Главное, на восток!

У вокзала в Киеве — столпотворение. Тысячи демобилизованных. Вокзал закрыт, в него пускают только раненых. А как раненому пробиться к дверям сквозь эту гущу?

Кое-как пробиваюсь.

Нахожу медпункт. Он в маленькой душной комнатушке. Вся она пропахла запахом гноя.

Когда медсестра разбинтовывает мою ногу, меня начинает тошнить.

— Выпейте рюмку спирта — лучше станет, — предлагает она. '

Мне и вправду становится лучше.

Иду на продовольственный пункт. Продукты по аттестату я уже за много дней не получал. Мне дают буханку хлеба с довеском и кусок сала.

Сало с довеском съедаю сразу.

А куда деть буханку? Она в мой вещмешок не влезет, а руки заняты…

Сижу на тяжелой вокзальной скамье. Около меня пожилая уборщица метет пол.

— Мамаша, — говорю я, — возьмите хлеб.

У «мамаши» в глазах радость и недоумение. Буханка черного хлеба для нее — счастье.

Она берет хлеб, говорит «дякую» и торопливо уходит, бросив метлу посреди зала.