Изменить стиль страницы

Во сне вижу маму. Она стоит за прилавком книжного киоска, говорит мне:

— Ну что? За книжками пришел? Возьми, вот новая. Паустовский. «Поручик Лермонтов».

Вижу директора спецшколы Орешина. Высоко подняв правую руку, сверкая глазами, он произносит:

— Будущее придется решать, видимо, вам: недаром позвали мы вас в эту школу!

Вижу майора Кременецкого. Кременецкий добродушно смеется, спрашивает:

— Что вы улыбаетесь, как майская роза?

Вижу Ингу.

— Сашка, правда замечательно — снег и цветы?

Вижу Красина.

— На фронт приехали? Что собираетесь делать?

Плачет, рыдает венгерская скрипка…

Появляется капитан Дроздов.

— Крылов, вас ранило? В какое положение вы меня ставите? Как я об этом доложу выше?

Я вздрагиваю и открываю глаза. И новый сон: передо мною — Оля Тучкова. Нежное лицо, большущие добрые голубые глаза… А почему она не в том платье, почему она в военном?

Нет, это не сон. Ольга — настоящая. Спрашивает:

— Как вы себя чувствуете, Саша?

— Спасибо, Оля. Я так рад вас видеть!

Закрываю глаза. Опять Ольга:

— Я буду ординарным участковым врачом…

«ПОКАЖИТЕ, ГДЕ ДОТЫ»

Белые стены, белый потолок, белые халаты…

Я лежу в гипсе. Лежу много дней на спине. Никуда не повернуться.

Медсестра измеряет температуру.

Спрашиваю: «Какая?» Не отвечая на мой вопрос, она говорит:

— Сейчас будем завтракать, — и начинает меня кормить с ложечки.

Что делать человеку в таком положении? Наверное, только подчиняться.

Вспоминаю моих друзей-«мушкетеров»: Доронина, Тучкова, Курского.

Курского убило в первые недели, как он пришел на фронт. И все же он успел повоевать! Он погиб, оставив о себе славную боевую память.

А какая память останется об Игоре Хрусталеве?

Игорь называл себя «реалистом», нас снисходительно-иронически «романтиками». Он путал романтиков с идеалистами. Идеалист — существо хрупкое, а романтик — борец, он не боится столкновений с «прозой жизни». А «прозы» бывает много.

Вот, например, Дроздов.

Был случай, о котором говорить страшно. Два орудия моей «девятки» выставили на прямую наводку за триста метров от немецкой передовой.

Предстояло наступление. Командир пехотного полка заявил, что он не гарантирует успеха, потому что впереди немецкие доты.

Тогда командующий артиллерией распорядился выдвинуть на прямую наводку полубатарею — два тяжелых орудия.

Дроздов послал «девятку».

Ночью на склоне голого холма, обращенном к немцам, мы вырыли окопы для своих «матушек» — как именовали в телефонных разговорах пушки — погребки для снарядов.

В окопы затащили две пушки. На выхлопные трубы тракторов предварительно набросили вверх дном пустые ведра: иначе немцы быстро обнаружат нас по огням, которые вырываются из выхлопных труб.

Чтобы заглушить шум моторов, открыли стрельбу двумя орудиями, оставшимися за холмом.

Но все это было ни к чему. Рассветет, и немцы увидят наши орудия. Ведь никакой маскировки нет. Поле голое, черное, а брустверы окопов — свежая желтая глина…

Кто-то предложил натаскать для маскировки ельника. Но откуда вдруг ельник в чистом поле?

Когда начало светать, я послал к командиру пехотного полка лейтенанта Рябинина: «Покажите, где доты». Не показали, просто не знали. Доты оказались выдуманными для… перестраховки: если прорыв не удастся, можно сослаться на доты…

Пытаюсь связаться с командиром дивизиона капитаном Дроздовым — не отвечает: порыв провода.

Посылаю по линии Козодоева. Он уползает под секущим пулеметным огнем. Проходит время — связи нет.

Я должен немедленно принять решение. Надо открывать огонь. Нас все равно разобьют — молчим мы или стреляем.

Два орудия бьют по немецкой обороне — по всем бугоркам, по бункерам, по окопам…

Выпускаем сорок снарядов, двадцать оставляю на самооборону, если пойдут немецкие танки. Это, конечно, с запасом. До передовой — триста метров. Много выстрелов на случай танковой атаки сделать не успеешь. Два-три танка подобьешь, четвертый раздавит тебя…

Едва «девятка» умолкает, как на нее обрушивается ураган огня. Нас расстреливают несколько немецких батарей.

Грохот и землетрясение не утихают полчаса. Немецкие снаряды попадают в погребки с боеприпасами. Один за другим раздаются два сильных взрыва.

Даю команду — отходить за гребень холма, чтобы уберечь людей.

А отходить уже почти некому. Передо мною бежит Таманский. Потом он падает на землю, скрючивается и вытягивается…

За гребнем встречаю Козодоева. Он, запыхавшись, рассказывает:

— Прополз по всей нитке. Ни одного порыва. Дошел до самого аппарата командира дивизиона. Провод был оторван от клемм…

Не могу смириться с мыслью, что Дроздов оторвал провод, чтобы, сославшись на отсутствие связи, не нести ответственности за «девятку», за ее действия в этом трагически безвыходном положении.

Вспоминаю дроздовские слова: «Связь у вас теперь хорошо работает. Помогла критика. Вы развернули политическую работу…»

Никакой новой работы я не разворачивал. Просто приказал Козодоеву, чтобы связь к утру была.

И приказ он выполнил. А как — об этом я случайно узнал перед самым ранением. Ночью Козодоев вышел на дорогу. По дороге двигался конный обоз с трофеями. Старики извозчики дремали. А Козодоев тихо снимал с подвод немецкие телефонные аппараты и кабель… До рассвета он перетянул линию, а утром все телефоны кричали, как репродукторы.

Да, Дроздов — это проза. И сержант Кондратюк тоже. И сержант Вяткин: «орден получу, в партию вступлю, в колхоз приеду — председателем стану».

Но рядом со мной всегда было много замечательных людей.

И у меня появилась мысль: написать об этих людях книгу. И ничего в ней не выдумывать. Рассказать все, как было. Только чуть изменить фамилии: вдруг где-то ошибусь, о ком-то не скажу. Написать книгу о том, как вступали в жизнь пятнадцатилетние романтики, чем она их встретила. И кем они стали в ней, в жизни.

ГВОЗДИКИ, ГВОЗДИКИ!

Я лежу в первом отделении.

В госпитале их три.

Первое — это тяжелобольные. В первом отделении кричат по ночам и спят со снотворным. В первом отделении по утрам кого-то недосчитываются. Вечером был человек на койке, и вот она пуста. Санитарки аккуратно застелили ее свежим бельем.

Нас в палате четверо…

По соседству со мной — парень с Кубани, Кузя, артиллерист — истребитель танков. Ранен в бок, в пояс. Рана огромная. Каждый день медсестра льет на нее расплавленный парафин, чтобы быстрее затянулась. Не заживает. Она не красная — не гранулирующая, а белая, значит — мертвая.

Кузя не плачет, не стонет, он всегда улыбается: «Мы, казаки, народ выносливый. Живы будем — не помрем!»

Кузе строго предписано лежать. Но едва медсестра уходит, Кузя поднимается, идет бродить по палатам. И везде у него находятся земляки, однополчане, однокашники.

Такой же колоброд его сосед, совсем мальчишка — Круглик. У Круглика страсть — меняться. Выменял новую гимнастерку на рубашку, рубашку — на комбинированный ножик, ножик — на зажигалку, зажигалку — на авторучку, авторучку — на цветной австрийский карандаш… Мена в убыток, но Круглик сияет: «Поглядите, что я сегодня раздобыл».

Побродит Круглик днем по палатам, а ночью кричит; прибегают сестры, делают уколы.

Больше всех шумит четвертый обитатель нашей палаты — Виктор, бывший актер, в войну — минометчик. У него ампутирована нога, врачи собираются отнять вторую.

Когда Виктор в сознании, он увлеченно, много раз повторяясь, рассказывает, как играл Гамлета в краевом театре, а потом, потеряв силы, плачет в бреду, читает Шекспира вперемешку с военными сводками.

Несколько дней подряд актеру колют пантопон, а однажды утром постель его оказывается пустой…

…Просыпаюсь и вижу глаза Оли Тучковой. Оля мягко, спокойно улыбается мне.

Она не в белом халате, не в гимнастерке — в простом цветастом ситцевом платье.