«В такие дни яд выпускают даже те змеи, которые жалят только по пятницам», — подумал Атанасие Свилар, внимая словам сына, мальчишки, обожавшего нагретый солнцем виноград и перезрелые абрикосы — на припеке они сочатся повидлом прямо на ветке. Атанасие сидел и с изумлением разглядывал сына, потом свои руки, лежавшие по обе стороны тарелки, и не узнавал их. Две ощипанные гусиные головы высовывались из рукавов, тщетно пытаясь ухватить нож и вилку…
Он выпил стакан воды и пошел спать. Вода показалась безвкусной, какой-то пустой, а утром в комнате с балконом, где спал Никола, Свилар увидел записку:
«Привези мне из Греции солдатский китель. Это теперь модно. Если мне понадобится дед, я его найду сам.
Предполагая, что майор Коста Свилар из Албании в Грецию добирался морем, Атанасие Свилар отправился на Адриатическое побережье. В порту Бар он погрузился вместе со своим автомобилем на широкий черный пароход, направлявшийся к острову Корфу; дул холодный, пронизывающий ветер, и ноздри забивала соль, отдающая шафраном. Когда от Итаки двинулись к Ионическим островам, Свилар поставил бокал с вином на борт и придерживал его пальцем, чтобы не опрокинулся. Красное вино было солидарно с соленой водой моря, копируя каждое ее движение — в бокале плескались морские волны. «Вот так и я, — думал Атанасие, — часть некой волны, она во мне, но я об этом не знаю…»
Свилар ощущал себя разбитым, ибо свою болезнь и голод перетащил с суши в просторы Ионического моря и чувствовал себя все хуже и ненасытнее, как человек, который на свадьбе вместе с капустой проглотил свиное рыло с кольцом, и поэтому почти не думал о цели своего путешествия. Его мучила сенная лихорадка. Звезды казались колючими, и он прищуривал глаза. Тем не менее в портах островов Кефалиния и Закинф он расспрашивал прохожих, не помнят ли они что-нибудь о югославской воинской части, которая тридцать пять лет назад, отступая, соединилась здесь с британскими моряками, которые в апреле 1941 были на Пелопоннесе. Но расспросы ничего не дали, и не потому только, что прохожие были молоды и могли этого не знать, но и потому, что взгляд каждого встреченного им человека имел свою глубину, подобно морю, и Свилар не находил контакта с людьми, которые простоквашу едят с ножа, а брови расчесывают вилкой. Каждое слово в их языке, подобно птицам, имело свою путеводную звезду, но с того места, где находился Свилар, не было видно неба. Как только он опустился на землю Пелопоннеса, окунувшись, будто в печь, в горячий воздух, ему бросились в глаза два корабельных остова, похожих на обглоданные рыбьи скелеты, которые медленно обрастали деревянной плотью благодаря ремонтным работам, противоположным процессу поедания рыбы. В ребристой тени деревянного остова Свилар вошел в море, сполоснул дорожную пыль, промыл воспаленные глаза, глотая, подобно рыбе, запах морской пены и йодистых испарений. Потом лег на берегу и заснул, унося в сон намерение продолжить расспросы в Фере и Спарте, но сквозь дремоту чувствовал: все напрасно, наездом хлеба не напашешь. Вода защищала Свилара от суши, морские водоросли — от прибрежной травы.
Разбудил его шум автомобильных шин. Открыв глаза, он увидел красный «мерседес». Машина остановилась, в окно полетел и покатился по земле какой-то темный предмет, затем из машины выскочили люди и выволокли высокого брюнета. Они поставили его к маслине, держа за руки, девушка, приехавшая с ними, расстегнула на брюнете брюки. Шофер, который вышел из машины позже, помочился несчастному на его мужское достоинство…
Пораженный Свилар громко свистнул, компания села в «мерседес» и уехала, оставив брюнета у дороги. В спешке они задели длинные волосы блондинки, те не желали покориться и войти внутрь машины, хотя их втаскивали, на ходу открывая и закрывая дверцу.
— Вам не больно? — по-немецки спросил незнакомца Свилар.
— Где удовольствие, там и порча, — ответил тот на сербском. — На тебя помочатся, и целую неделю ты не можешь спать с женщиной. Но там, куда я иду, это не понадобится.
— А куда вы идете?
Вместо ответа незнакомец ногой показал на север. Это был мужчина одного со Свиларом возраста и, как говорится, тертый калач. Был он красив, но не той женственной красотой, которая иногда встречается в мужчинах, а мужественной красотой, которую женщины иногда наследуют от отца. Вокруг шеи висело ожерелье из горько-жгучих перцев, отчего все на нем, начиная с усов и кончая пуговицами и ногтями, казалось таким жгучим, что даже прикосновение к его вещам мгновенно, как начинающаяся болезнь, вызывало ощущение жжения, от которого щипало глаза. Свилар почувствовал это сразу.
Он нагнулся, чтобы поднять выброшенные из «мерседеса» вещи незнакомца, и увидел в траве гусли. Они были похожи на большой, обшитый кожей половник. Оглядев гусли, протянул хозяину и тут же почувствовал, как кончики пальцев начали гореть. Свилар вспомнил, что на пароходе, в группе немецких туристов, он видел мужчину с гуслями, и предложил незнакомцу подвезти его.
— Ты знаешь отца Луку? — спросил незнакомец, как только они поехали.
— Нет, не знаю, — с удивлением ответил Свилар, но гусляр словно не слышал.
— Не беспокойся, уж он-то наверняка тебя знает…
«У этого всегда пятница», — подумал Свилар и перевел взгляд на шоссе. Его спутник, сидевший сзади, закинув ногу на ногу, громко запел, аккомпанируя себя на гуслях. Песня была монотонная, слова выстраивались в десятисложные стихи, и легко обнаруживалось, что слуха у певца нет и что он, в общем-то, ему и не нужен. На его инструменте была всего одна струна, и он выводил на ней нечто вроде причитания или прерывистого плача, используя из семи звуков только четыре. Было ясно, его песня из тех, которые в книгах не значатся, ее перенимают у других певцов, она переносится из уст в уста, от одного к другому, как оспа. Его пение и впрямь напоминало некую болезнь языка, заразу, переходящую от фразы к фразе, сжимает и портит ее для того, чтобы она не слишком отличалась от предшествующей, хотя и несет иной смысл. Свилар не запомнил то, что слышал, но то, что осталось в памяти, могло бы называться:
В далекие времена, когда в греческих школах еще обучали методам обмана, Святой горой управлял некий Карамустафа-бег, палач и насильник, утверждавший, что в неделе лишь один день божий, остальные шесть — его. Был у него конь, о котором ходила молва, что по воскресеньям он молится у входа в церковь, а в печи всегда горел огонь, который сам бег называл «София», — им он угрожал и пускал его в дело, когда хотел кого-нибудь образумить. Время от времени Карамустафа слал на Святую гору указы с угрозами, что спалит Хиландар — один из самых больших монастырей Афона, ибо тот с суши был для него доступнее других. Перед походами и грабежами красили синькой белых борзых бега, а сам бег умел рубануть ножнами не хуже, чем саблей. Способен задушить жертву даже не рукой, а своим длинным масленым чубом. Все знали, он оборотень, давно превратился в зверя, в тени которого и ветер не шелохнется, что где-то в Африке он повстречал обезьяну, встречающуюся человеку раз в жизни и вхожую в мир иной. Карамустафа протянул обезьяне руку, позволил ей укусить себя и потом каждое утро требовал, чтобы ходжа читал начертанное укусом обезьяны на его теле.
— Мы живем в чужом времени, — говорил Карамустафа, слушая, как смеются во сне борзые; сам же часто плакал и грыз саблю, мучаясь оттого, что нету него продолжения рода.
Однажды явились из Хиландара монахи платить ему дань, бег и спрашивает их, верно ли, что в монастыре жива лоза времен сербских царей и ягода ее, величиной с воловий глаз, излечивает от бесплодия. Получив утвердительный ответ, бег послал с монахами свою собаку, дабы накормить ее виноградом, — ведь и суки у него не плодились…