Изменить стиль страницы

Такой была знакомая Илко в Бристоле. Красива, не болтушка, но интересна в беседе, и манеры приятные. Иногда она глубоко вздыхала, словно вспомнив о чем-то горестном. Позже Илко узнал, что грустит англичанка о своих питомцах-птицах, с которыми находится в разлуке две недели. Всякий раз, когда обитатели санатория сходились в столовой, она, прежде чем взять ложку, говорила со вздохом: «Ах, мои бедные птички. Что-то они теперь клюют? Хватит ли им зернышек, которые я оставила?» И тут же теряла аппетит, отодвигала тарелку. Илко сблизился с ней, все время они проводили вместе. Любительница птиц говорила новому знакомому, что он напоминает ей покойного мужа. Сердцем она потянулась к нему и перед завершением курса санаторного лечения пригласила к себе погостить.

Они прекрасно ладили. Ее дом был полон клеток. В них заливались, щебетали или выкрикивали слова соловьи, канарейки, попугаи, хлопали крылышками зяблики, колибри, жаворонки. В каждой комнате было по нескольку клеток. Но больше всего их скопилось в спальне. Когда птицы заводили свои песни, влюбленным казалось, что они попали в рай. Правда, сначала Илко было нелегко, пернатые соседи будили его по ночам. Но, полюбив хозяйку, он перенес свою нежность и на дорогих ей птиц — кормил их, чистил клетки. Однако покупались все новые, птичья семья росла, пополнялась. Для размещения ее уже не хватало места.

Бристольская подруга очень полюбила Илко, считала его прекрасным человеком. Она ревновала его и никуда не отпускала одного. И они без конца обменивались ласковыми словами, воркуя и щебеча, как птицы.

Шли дни, и вдруг на канареек напала какая-то болезнь, все они погибли одна за другой. Потом начали гибнуть другие птицы. Хозяйка была так потрясена, что совсем потеряла голову, плача над пустыми клетками, как над могилами.

И вскоре Илко был вынужден покинуть этот уютный дом, потому что женщина, потерявшая от горя разум, стала подозрительной, упрекала его в гибели птиц и даже грозилась отравить…

Вот такое воспоминание мелькнуло у старика, пока он сидел, опустив больные ноги в теплую целебную воду…

…Санаторий был его мечтой. Он часто повторял крестьянам:

— Раз вулкан до сих пор помалкивает, значит, все обойдется. Дым не опасен, а извержения не будет. Можно начинать строительство.

— Какое может быть строительство, дядюшка? — возражали ему люди сердито.

Пребывая постоянно в мыслях о санатории, Илко однажды увидел сон: над холмом чистое небо, ни малейшего дымного облачка. Он выбежал из дома, вскочил на лошадь и помчался по селу с радостной вестью о том, что холм перестал дымиться. Он слезал с коня, заходил во дворы, стучал в двери, выкликал людей наружу. В домах зажигался свет, и их обитатели, прихватив с собой кто лампу, кто фонарь, кто горящую свечу, кто тлеющую лучину, бежали со всех ног к горе — своими глазами убедиться, что услышали правду.

И они увидели, что дыма в самом деле больше нет. Всех их охватило ликование. Начались поцелуи, объятия, кое-кто стрелял в небо из винтовок, зазвонил колокол. А Илко вдруг на всем скаку упал с лошади и ударился головой о землю. В тот же миг он проснулся. Понял, что видел сон. Почему, однако, так болит голова?

Он приподнял ее с подушки, взглянул в окно: на улице темно, тихо. Схватился за голову. Преодолевая боль, встал, зажег свет. И оказалось, что прямо на него упал со стены собственный портрет в тяжелой раме. Она-то и ударила Илко по голове в тот момент, когда он скакал во сне на лошади. Видимо, повторяя движения всадника, спящий раскачивал кровать, она задевала стену, вот портрет и сорвался со своего места.

— Черт побери! — проворчал Илко в сердцах, поднял гвоздик и водрузил на него свое изображение.

Он пытался заснуть, но сон не приходил. Ветви деревьев шумели на ветру, царапали окна. Какая-то железка постукивала во дворе. Это раздражало и беспокоило.

Он набил табаком трубку, затянулся и бодрствующим встретил зарю, наблюдая, как постепенно исчезают с неба звезды, словно погружаясь в глубокую голубую воду.

VII

Появление дыма испугало дочь Илко Калу. Она уже не рисковала подниматься на холм, хотя это было необходимо. Тучная Кала лечилась от ожирения теплыми серными ваннами. На гору ее поднимал на лошади муж Дукле. Делалось это по ночам. Никто не должен был видеть, как толстуха погружается в серное озеро-лужу. Бывало, лошадь, карабкаясь наверх, стонала под тяжестью дебелой Калы, да и Дукле нелегко приходилось, когда он помогал супруге взгромоздиться на коня или слезть с него.

Нежась в воде, Кала через некоторое время сбавляла вес, зато потом с лихвой возмещала обильной едой. Аппетит у нее был отменный, к тому же она не могла уснуть на пустой желудок, словно какой-то зверек грыз ее утробу, требуя пищи. И она даже по ночам вставала перекусить.

Да, эта чревоугодница была настолько жадной к еде, так она набрасывалась на нее, что часто пища попадала не в то горло, и женщина, поперхнувшись, начинала кашлять, задыхаться. Дукле приходил на помощь, терпеливо стучал кулаками по спине жены, пока та не проглатывала застрявший кусок.

Кала часто издавала громкие странные звуки: и-и-и! Соседи, заслышав их, крестились:

— Боже, боже, в ней сидит нечистая сила!

Во сне толстуха громко храпела, сопела и урчала, совсем как вулкан накануне извержения.

Дукле просыпался и переворачивал супругу на бок, чтобы унять храп.

Ходила Кала вперевалку, а шаги ее по полу отдавались в ушах, как стук мельницы.

Развитию тучности способствовал не только непомерный аппетит, но и спокойное равнодушие ко всему на свете. Ничто не нарушало этого безразличного покоя. Как-то Дукле сказал:

— Лошадь не пришла с пастбища. Что-то, видно, случилось.

— Это ее забота, — ответила супруга.

Когда лошадь все-таки приковыляла со сломанной ногой, Дукле сокрушался:

— Охромел конек, не может идти.

В ответ услышал:

— Значит, на то божья воля!

Когда несчастное животное погибло, хозяин горевал:

— Как нам теперь быть! Остались без лошади!

— Судьба, — было сказано ему.

Водил Дукле Калу и к врачам, и к знахарям, ворожеям, посылал в санатории, только ничего не помогало. Пациентке советовали придерживаться диеты, пить лекарства, травы для похудания, двигаться, работать физически. Все тщетно. Дукле ставил жену на весы и вздыхал, глядя на стрелку: опять прибавила.

— Не ее надо взвешивать, — усмехались люди, — а ее обеды да ужины!

Кожа толстухи, туго натянутая, как на барабане, вызывала у нее неприятные ощущения — часто начинался зуд, потому Кала без конца почесывалась. Не могла дотянуться сама — приходил на помощь Дукле. Сначала по телу бегали приятные мурашки, потом появлялась краснота, которую муж смазывал ракией и камфарой.

Кала стала толстеть еще в детстве. Мать кормила ее грудью неслыханно долго — целых семь лет. Когда родился Мил, мать сделала попытку оторвать от груди годовалую дочь: мазала соски пахучей травой — не помогало, натирала горьким перцем — Кала все выдерживала и вместе с братиком требовала своей порции материнского молока. Мать, сжалившись, смирилась. Милу пришла пора переходить на другую пищу, попробовали перевести на нее и Калу, но не тут-то было. Девочке минуло два года, и все решили: ну уж теперь-то тянуть нельзя; однако снова не удалось отвадить дитя от младенческого занятия. Не удалось и через год, и через три. Только на седьмом годочке, когда толстушка пошла в школу и одноклассники начали ее дразнить, она бросила приставать к матери, зато проснулся двойной аппетит. Кала поглощала пищу с алчностью и, конечно, раздувалась, как на дрожжах. Стала невестой, а парни сторонились ее. Никому не приходило в голову взять такую тушу в жены. Один только Дукле околачивался возле нее, провожал взглядом, когда она шла по селу, плелся следом, не отводя глаз. Он приценивался, как покупатель, приглядевший себе корову. Когда Дукле смотрел на девушку издалека, она казалась ему красивой, складной и даже средней комплекции, а когда видел вблизи, то впечатление менялось. И он колебался, раздумывал и не мог прийти ни к какому выводу.