Изменить стиль страницы

Может быть, в чем-то она была права. Ведь то воспитание, которое дала Шуре ее мать, было хорошим.

Коллонтай отправилась в свое дальнее странствие по дорогам Америки. Находясь в Америке, она поняла и ощутила с горечью, как плохо, когда слабеют узы, связывающие ее с собственным сыном.

Свои впечатления и раздумья записывала в дневник:

«5 ноября. Поезд Денвер — Солт-Лейк-Сити.

…Странно, до чего полосы природы похожи. Отчасти напоминает и Симферопольскую губернию, когда приближаешься к Крыму. Но сейчас — иное, и мне жалко, что спускаются сумерки и я больше не смогу любоваться пустыней.

Когда я вижу седого, благообразного старика с тонкими руками, как у папы, сердце сжимается.

До сих пор тоскую о папе, и душа заполняется нежностью к былому. А когда встречается юноша, похожий на Мишу, я быстро с ним дружусь. И смешно находить во всех них, «щенятах», общее!

Когда-то увижу моего Хохлю — любимого?!»

Через три дня после прибытия в Хольменколлен Коллонтай продолжила дневниковые записи.

«…Часто бываю в кафе «Фолькетсхус» для встреч. Настроение у меня продолжает быть безотчетно подавленным. Вспоминаю маму. Она тоже в последние годы своей жизни безотчетно тосковала, металась, впадала в нервную меланхолию. Может быть, вступаю в «критический возраст»? Нет, не вижу признаков, все нормально. Вдруг тоскую о близких. Завидую тем, у кого есть мать, сестры, муж. Нет, меньше всего верю, что муж может дать душевное тепло и не потребовать за это отказа от свободы. Муж нет, а друг может.

Но сейчас у меня нет здесь друга.»

«Я даже бабушка, и это считается достаточным признаком женственности…»

16 февраля 1889 года, когда семнадцатилетняя Александра Коллонтай уже вовсю флиртовала с молодыми офицерами, в деревне Людкове на Черниговщине, в очень бедной семье Ефима Васильевича и Анны Денисовны Дыбенко родился шестой ребенок. Лишний рот. Назвали Павлом.

Кто мог думать, что станет он революционным матросом и мужем стареющей мадам Коллонтай.

«Записью брака с Павлом Дыбенко, — говорила Александра Коллонтай, — была начата первая книга актов гражданского состояния в Советской стране».

Мать Павла Дыбенко зарабатывала тем, что стирала чужое белье. Отец занимался заготовкой дров.

Сам Павел Дыбенко начал работать с шести лет.

Потом родители Павла услышали где-то о том, что в Ригу приходят корабли со всего мира, и грузчики там очень много получают.

На последние деньги родители Павлу справили новую одежду, выхлопотали паспорт. Мать сшила дорожный мешок с лямками.

Балтийские грузчики говорили: «Парень здоровый, работать может».

Пришло время призыва. «Не пойду в армию!» — заявил Павел Дыбенко. Уклонился от явки на призывной участок. Долгое время его никто не трогал. А потом вызвали в полицию и по этапу отправили в Новозыбков, по месту жительства родителей.

Разрешили навестить родителей. Мать долго плакала.

В армию пришлось идти. Павлу все же повезло. Он был очень красив: высокий (рост два аршина, семь и четыре восьмых вершка), ладно сложенный, с черными вьющимися волосами. И поэтому, несмотря на политическую неблагонадежность, он попал на флот — во второй Балтийский экипаж в Кронштадте.

Он служил на корабле «Император Павел I». Матросская молва закрепила за этим кораблем славу матросской «тюрьмы», войдя в которую матрос немедленно терял все права, даже право считать себя человеком.

На этом корабле Павел Дыбенко прославился как непокорный одиночка, весьма далекий от политики. Тем не менее командование линейного корабля «Император Павел I» решило на всякий случай избавиться от дерзкого одиночки — Дыбенко был арестован, а затем угнан вместе с другими матросами-бунтовщиками на сухопутный флот в Прибалтику — в пехоту.

Матросы, отправленные на позиции в пехоту, как нежелательный для фронта элемент, вскоре были отправлены назад за разлагающее влияние на солдат.

После возвращения с фронта в Гельсингфорс Дыбенко на свой корабль уже не попал. Его назначили баталером на вспомогательное судно — транспорт «Ща», в команде которого Дыбенко пробыл до февральских событий.

Вокруг отношений Коллонтай с Павлом Дыбенко возникло много сплетен и слухов.

Как-то Коллонтай спросили: «Как вы решились связать свою жизнь с человеком, который был на семнадцать лет моложе вас?»

Александра Михайловна ответила: «Мы молоды, пока нас любят».

Уже после октябрьского переворота, отвечая на вопрос предложенной ей анкеты: «Типичная ли вы русская натура по характеру?» Коллонтай ответила: «Нет. Я скорее по складу своего «Я» интернациональна по воспитанию, по умению понять психологию других народов, вернее, передовой их части — рабочих масс. Я делю мир не по национальностям, а по классовым признакам. Ни в одной из стран, где я жила, я не чувствовала себя «чужой», «иностранкой». И, напротив, я была одинока и очень несчастна в несозвучной среде русского барства…

Я любила немецких рабочих со всей страстью души и сердца в годы, когда работала с ними».

В Германии увлеченная политическими диспутами и отчаянными спорами везде, где встречались русские эмигранты, она порой забывала все на свете, даже сына Мишу, приехавшего к ней на каникулы из Петербурга. Расстроенный гимназист, вернувшись Домой, поделился потом своими переживаниями с подругой матери Шадурской.

Зоя Шадурская написала об этом Александре: «Мишка жаловался на тебя, когда мы встретились. Ворчит, ворчит, ворчит.

— Дешевле стоило оставаться в России, я не видал ее все равно. Мамочка к себе на версту не подпускала… Только здоровались да прощались, да за обедом три часа сидели.

Я спросила:

— Почему ты не сказал прямо мамочке о твоих печалях?

— Как же скажешь… сердится мамочка — такая стала раздражительная, худая… и сердится.

— Что ты кислый?

— Будешь кислый, когда ее не видишь никогда».

Маму все это мало волнует. Она снова ездит по Европе: Лондон, Копенгаген, Париж, Стокгольм.

Иван Майский в своих воспоминаниях приводит один из эпизодов: «Однажды в воскресенье Коллонтай появилась на лужайках Парламентского холма, в южной части огромного парка Хэмпстед Хил, где русские эмигранты любили проводить свободное время. Все было, как обычно: дети бегали и резвились, взрослые отдыхали. Александра Михайловна и здесь очень быстро оказалась в центре внимания. Под вечер начались игры. Играли в горелки. Александра Михайловна была одной из первых.

И вот вышло так. Я сбежал со своей партнершей вниз и, поймав ее, остановился у подножия холма; По данному сигналу она побежала очень быстро, вся раскрасневшись и выбросив руки вперед и в стороны, точно крылья. Широкое платье развевалось, и лучи вечернего солнца, навстречу которому она неслась, обливали красноватым золотом ее фигуру, ее разметавшиеся волосы, ее распростертые руки-крылья. Картина была до того феерична, что стоявший рядом со мной товарищ-эмигрант воскликнул:

— Посмотри! Посмотри! Она вся пронизана солнцем!..»

Приходит время возвращаться в Россию.

В июне 1917 года Коллонтай арестовали и отправили в Выборгскую каторжную женскую тюрьму, где она провела тяжелые дни. Об этом она рассказала в своей книге «В тюрьме Керенского». Ее настроение, переживания выражены также в письме, переданном ею на волю подруге Зое Шадурской.

«Тюремная камера, 4 часа дня, 11 августа 1917 года.

Моя бесконечно любимая, дорогая, близкая моя! Ты только что ушла, только что кончился мой праздник, свидание с тобой. Но на душе как-то смутно, все кажется, что не сказала и половины того, что хотела, не дала тебе понять и почувствовать, как я рада тебя видеть, как много счастья в одном том, что ты здесь близко, в том же городе. Зоюшка, мой родной! Что бы я стала делать, если бы тебя здесь не было? Ведь я с первого дня ощущала твою заботу, и было чувство: кто-то свой, близкий заботится, думает, делает все, что может…

…Первые дни мне казалось, что я участвую в американском фильме, там в кинематографе часто изображается тюрьма… Первые дни я много спала, кажется, выспалась за все месяцы напряженной работы… Трудно передать свое душевное состояние. Кажется, преобладающая точка была в те тяжелые дни, ощущение, будто я не только отрезана, изолирована от мира, но и забыта».