Изменить стиль страницы

Мефодий Игнатьевич еще долго вглядывался в серую прибрежную дымку, но никого не увидел, закрыл глаза, почудилось, что задремал, но, наверное, это было не так, он отчетливо слышал, как свистит ветер, а волны упрямо и зло колотятся о борт катера. Очнулся, когда сделалось неожиданно тихо, долго не мог понять, что происходит, и почти со страхом посмотрел на моториста, который, кажется, тоже, судя по растерянному лицу, был в смущении. Услышал, как тот сказал негромко:

— Штормить-то перестало, однако. И ветер уж на волну не садится, не погоняет ее. Тихо!

Мефодий Игнатьевич в недоумении покрутил головою: и вправду тихо… С чего бы? Этого ему еще не доводилось видеть на Байкале: чтобы сразу с пугающей неожиданностью поменялось море. Но моторист оказался попроворнее в мыслях и вот уж засмеялся хрипло, покашливая:

— Чует батюшка: хозяин едет… Приумолк. Дает, стало быть, дорогу тебе.

Ближе к вечеру отыскали на западном берегу Байкала узкую, сразу и не приметишь, бухточку, вошли в нее, вытащили катер па белый песчаный берег, потом поднялись по каменистой тропке па ближнюю, с черными проплешинами, скалу, недолго пробыли на самой вершине, разглядывая массивные каменные галереи, сразу за которыми посверкивала стальными рельсами Кругобайкальская железная дорога; по обе стороны от нее на десятки верст не было видно ни одного деревца, голая, с пепельно-серым посверком, земля. Обойдя каменные галереи, спустились вниз, к насыпи. Вокруг ни души, и Мефодий Игнатьевич подумал, что нынче никого не встретит, хотел идти дальше, к тоннелю, где были смонтированы английские взрывные машины, но не успел сделать и шагу, как сразу же за насыпью, по правую руку, сдвинулся с места серый, вознесшийся над падью бугорок, и оттуда стали выходить люди. Их оказалось немного, человек десять, и среди них мастер, пожилой хмурый мужик, про которого Студенников не помнит, чтобы он когда-то улыбался. Подошел к нему, спросил торопливо:

— Ну, как машины? Целы?..

Увидел в глазах у мастера досаду, но тут же постарался забыть об этом, услышав:

— А че им сдеется?..

Будто гора с плеч, легко и радостно, а вперемежку с этим другое что-то, может статься, удивление, подумал про себя с усмешкою: «А все ж я хозяин: дело прежде всего, уж потом остальное…» Стал расспрашивать, где хоронились рабочие во время пожара, а когда услышал, что в тоннелях, остался доволен; хотел бы спросить и про то, много ль погибло людей, но не сделал этого. Мастер, кажется, уловил его нерешительность, и в тусклых, словно бы во всякую пору со сна, глазах стронулось что-то, искорка какая-то промелькнула, поблестела и тут же исчезла.

Мефодий Игнатьевич почувствовал легкое замешательство и, помедлив, заговорил о черных стрелах, которые и нынче долетают из неближнего прошлого, сказал и про то, кого в жандармском управлении подозревают в поджоге.

— Где видано, чтоб лесные люди обидели тайгу? — недовольно проговорил мастер, — Врут!..

— И я так думаю: врут!..

Мужичонка откуда-то выскочил, худющий, страсть, в арестантской одежке, с красною, нашитою на спине, заплатою, остановился подле них, залопотал тоскливо:

— Хозяин, а, хозяин… Слышь-ка!

— Откуда? — с досадою спросил Мефодий Игнатьевич.

— Из арестантского барака, — сказал мастер. — Товарищи его сгибли, а сам в оконце проскользнул… Навроде ужа, без костей. Нынче с нами в тоннеле камни ворочает.

— Я б хотел, значит, хозяин… — снова залопотал каторжный, но Студенников, морщась, перебил:

— За что угодил в каторгу?

Поскучнел мужичонка, маленькое, воробьиное лицо следа лось тоскливьпм, сказал:

— С-под Рязани я, Вдовьиной волости, деревня Некорысть, ну, жил себе, как все люди, а они пришли и забрали, староста да чины разные… А зачем? Чего я такого сделал?.. — В глазах недоумение и обида за то, давнее, свершенное над ним неправедно. Мефодий Игнатьевич готов был поверить, что зазря упекли мужичонку на каторгу. Припоминает и такое… Но тот сказал: — Приходют, значит, староста, чины, спрошают: иль не ты удавил тещу?.. Я, говорю, а чего такое? Старая была, ноги не слушались, разуму лишилась, а все петь просит с утра до ночи: дай хлебушек, дай… А у меня ребятишек, говорю, вон скоко на полатях, гляньте-ка. Чего было делать? Потолковал с бабой, и порешили, значит, подмочь теще: зажилась на белом свете. Ну, подмогли… И ладно. А они меня в каторгу, чины, значит, староста. За что?.. — Помолчал мужичонка, продолжал все с тою же обидою: — Не прознали бы ничего на деревне, я так кумекаю, про наше с бабой решенье, когда б не чужой один, студент, на моем дворе обиталоя, что-то про народ толковал… Ну, он, видать, догадался, отчего теща отошла, осерчал, потом на сходе кричит: «Темный ты человек, Прокопий, сын Горбатов, царя надобно придушить, а ты тещу…» Ну, кричит, значит, радетель за сирых, а староста — вон он, рядышком крутится… Услыхал, привел ко мне этих самых… Забрали, разлучили с детишками'

Досада, с которою Мефодий Игнатьевич смотрел на мужичонку, сменилась растерянностью и, сам не ожидая от себя, произнес негромко слова стертые, но все еще не утратившие изначального смысла:

— Господи, но ведают, что творят!

Мужичонка со смущением посмотрел на него.

— Верно, не ведают, — сказал мастер.

Мефодий Игнатьевич вздохнул, стал расспрашивать мастера, как идут дела, когда же услышал, что рабочие и во время пожара нс отсиживались в тоннеле — работали, а когда огонь начал подступать к электростанции, которая стояла на малой горной речке, взяли в руки лопаты и отгородились от пожара широкой земляной полосой, и за это надобно бы рабочим сыскать прибавку к жалованью, сказал торопливо:

— Да, да, конечно…

Он с трудом верил в то, что услышал. Не мог понять, что двигало людьми, пожар в два счета мог с ними расправиться, обо в этой стороне всю неделю было раскаленное добела.

Радоваться бы, по нету радости, спустился с мастером тоннель, минут десять находился под землею, а показалось, целую вечность, напоследок уж и не чаял выбраться отсюда. Когда же вышел из тоннеля и увидел над головою низкое, в серых подслеповатых облаках небо, вздохнул свободнее и снова подумал о рабочих и о той странности в человеческом характере, которая нет-нет да и открывалась ему и которую не всегда умел применить в своей жизни, понять. И все же что-то шевельнулось на сердце, уж и на рязанского мужичонку, когда тот снова оказался подле него, смотрел по-другому, хотел бы и в нем видеть человека.

Студенникон пробыл на строящемся тоннеле до позднего вечера, а потом по узким, зависающим над пропастью каменистым тропам, по которым доставлялись грузы с моря, спустился к Байкалу. И нее это время им владело какое-то смутное чувство. И пожил немало, и кое-что успел сделать, однако я? и теперь еще есть такое, что недоступно разуму.

Мужичонка подошел к Мефодию Игнатьевичу, заговорил торопливо:

— Вишь ли, хозяин, дело-то, значит, какое. Был среди каторжных Иван, значит, Большой Иван. А когда барак загорелся, его промеж нас не оказалось. И дверь была заперта с той стороны… Кто-то кричал: дескать, это он в отместку поджег барак-то! Так ли, нет ли? Злой был на всю каторгу, и меня забижал. Уж не он ли провернул, Иван-то, Большой-то?

— Разберутся. А ты работай. Я потолкую с урядником, чтоб не обижал.

Мужичонка засуетился, начал раскланиваться. Мефодий Игнатьевич отвернулся от него и, уже отвязывая катер, со смущением в голосе, стараясь не глядеть на мастера, — сказал:

— Ты вот что… Узнай, кто погиб во время пожара, н запиши их фамилии на металлическом щите. Ступай!

10

В пожар на ту из казенных дач, где работала артель рядчика Ознобишина, вышла женщина, платье па ней было пепельно-серое, свисало клочьями, босая, с красными обожженными икрами, стояла, большая и страшная, смотрела на людей невидящим взглядом.

— Тю меня! Тю!.. — сказал Филимон и попятился.

— Ведьма! — воскликнул Ознобишин и, помешкав, ушел но своим, рядчиковым, делам.