Изменить стиль страницы

Мой хозяйственный отец то хохотал, вспоминая сидящую в луже сватью, то принимался вполне искренне горевать, прикидывая, сколько пропало добра.

— Надо бы все ж собрать, — сокрушался он. — Перегнали бы на самогон — и всех делов-то! Никакие бы микробы не уцелели! Первач — он же чистый, как слеза!

— Да ладно, — махнула рукой Полина Дмитриевна, — возьмем на Восьмое водки. Не было бы счастья, да несчастье помогло! — Она была расстроена, хотя и скрывала это. Ведь еще неизвестно, что скажет Степа, когда вернется с работы. Не так сахар жалко, как время, — до Восьмого-то уж осталось три дня, новая бражка никак не поспеет…

— Вы как, сваты, думаете Восьмое-то встречать? — спросила она, глядя и на мать и на отца.

— Да не знаем еще, честно-то говоря, — замялся отец. — Надо бы, конечно, собраться всем вместе… да Анатолий вот не пойдет, разве ж его затянешь…

— Как это не пойдет! — всплеснула руками Полина Дмитриевна. — Вы что, Леня, еще не помирились с ним, что ли? — с искренним удивлением округлила она глаза.

— Тут другая причина, сватья, — поспешно встрял отец. — Толя вас со сватом стесняется, стыдно же ему перед вами за ту свою выходку.

— За какую? — пуще прежнего удивилась Полина Дмитриевна. — Это перед их-то отъездом, что ли? О господи, да ничего тогда и не было! Ну, пришел он к нам, ну, выпивши был, ну, пошумел немного на Леню, погорячился — так и что с того? Они ж братья, родные братья, сегодня подерутся, а завтра помирятся!..

— Ну, не знаю! — сказал я. Я чувствовал, что меня против воли вдруг начала захлестывать прежняя, знакомая волна, от которой в груди все сжималось до колик в сердце. Все пропадало, весь уготованный самим собой настрой лада, а оставалось только острое, жуткое и сладострастное томление, как перед дракой.

Я уставился в стол, сжимая угол столешницы, но краем глаза видел, как пристально смотрели на меня отец с матерью.

— Чего тут не знать-то! — все с тем же чистым удивлением говорит Полина Дмитриевна, ничего, как видно, не замечая. — Ты ж старший брат, Леня, кому, как не тебе, сделать первый шаг.

— Вот уж нет! — твердо говорю я, как рублю. — Почему вы все только и ждете, чтобы я первый пошел на мировую? Разве в этом дело? Ведь дело же совсем не в этом!

— Ну, так в чем же тогда? — спрашивает Полина Дмитриевна. У нее сейчас одно на уме — уж очень ей хочется собраться всем вместе, посидеть, поговорить. Когда-то ж еще доведется… — Ведь скоро же ваши проводины! — припоминает она и этот аргумент. — Когда ехать-то думаете, сват?

— Да вот отгуляем Восьмое марта, а там и…

— Ну так и вот? — как бы исходя из этого, коротко и строго вопрошает нас всех Полина Дмитриевна, пытаясь, сидя за столом, принять свою излюбленную позу — упереть руки в бока.

Мы не глядим друг на друга, а мать, сосредоточенно катая пальцами хлебный мякиш, говорит:

— Да, как-то глупо все получилось… Какой-то антагонизм среди родных…

Полина Дмитриевна встряхивается и, легонько подталкивая плечом мать, сидящую рядом, говорит:

— Давай-ка, сватья, выпьем, чтоб у свата на этой самой Колыме все было хорошо!

— За Колыму! — в шутливом веселье, от которого у меня заскребло на душе, вскидывается отец, высоко поднимая стакан с бражкой.

Мы пьем за Колыму.

Вернее, мы пьем втроем, а мать только пригубила и поставила, печально подергивая губами. Отец внимательно смотрит на нее и вдруг ни с того ни с сего начинает рассказывать Полине Дмитриевне, как он однажды ходил на медведя.

— Дело было, как я из армии вернулся, — говорит отец. — Мужиков на селе — ты да я да мы с тобой. Раз, два — и обчелся… А медведь-то, каналья, попался шатун! То ли вспугнул его кто, то ли с осени еще не залег, — одним словом, повадился, черт косолапый, на скотные фермы да на пасеки наведываться. А скот после войны известно какой остался: три телка на четыре загона. Как угостится мишка, так то теленка нет, то двух-трех ульев!

Председательша — ко мне. Ты, дескать, Федотов, хоть и не охотник, но все ж военный человек, бывалый, пособи, говорит, избавиться от злодея! А мы тебе напарника выделим, мало ли, мол, что…

А накануне этот шатун, оказывается, телка задрал, да почти не тронутого и оставил, валежником только прикидал.

— Они ж предпочитают тухлятинку, медведи-то, — неожиданно вставила мать, — тоже с чудинкой, как настоящие гурманы.

— Верно Фаина говорит, — радостно подтвердил отец и продолжал: — Телка́ председательша хотела было забрать на мясо, оно ж свежее было, да я уговорил ее, чтоб оставила пока. Устроим, говорю, засаду, да вместо несчастных ста килограмм телятины будет вам полтонны медвежатины!

Ну, взял я у одного немощного старичка переломку одноствольную, налил жаканов, иду, грудь выпятив, к председательше. А у нее в конторе кроме занаряженных на работу бабенок сидит какой-то заросший мужик. Нездешний вроде.

«Что, говорю, завалим мы с тобой сегодня косолапого?»

А тот молча вскидывает свою переломку за спину, идет к выходу. Э, думаю, это охотник! Не говорит «гоп», пока не перепрыгнет!

Идем — он молчит. Пытаюсь заговорить с ним о медведе, о том о сем, закурить предлагаю, — молчит, как воды в рот набрал! Ну, думаю, молчун-таежник! Видно, обмозговывает, как медведя брать будем…

И представь, сватья, так ни разу и не заговорил со мной, пока мы шли к месту и потом шалаш готовили!

Сватья слушала с интересом. А мать Фаина Яковлевна безучастно катала мякиш. Я же эту историю слышал много раз.

— Ну, залегли мы, ждем, — рассказывает отец. — Выставили свои переломы в сторону захороненного медведем телка́, смотрим. А ночь была светлая, луна на небе, слышно, как снег тает, к весне уже дело — вербами пахнет. Хорошо, думаю! Свежим воздухом подышу, медвежатинки добуду…

— Вдруг — на́ тебе! — луна как в воду канула. Откуда что взялось, — все небо обложило тучами, пошла, повалила крупа. Мой напарник заерзал, зашевелился чего-то. Ну, думаю, медведя чует!

Полина Дмитриевна исключительно из уважения к рассказчику смахнула со скатерти крошки, говоря; «Погоди-ка, погоди-ка, сват!» — облокотилась о столешницу, усаживаясь поудобнее и надолго, как бы демонстрируя тем самым, какой сват интересный рассказчик.

Сват солидно выпрямился, похрумкал огурцом.

— …Слышу: трещит валежник! Ну, думаю, явился! Прикладываюсь к ружью, жду. А чего ждать, когда луны нет, хоть глаз выколи — темень! Шепчу напарнику: «Может, пальнем из обоих стволов в направлении телка, а? Глядишь, хоть один, да зацепит! А промажем — все ж переполох устроим, шороху ему наделаем!»

— Они ж, медведи-то, на сердце слабые, — опять вставила мать. — Стукни сонного медведя палкой по животу — тут ему и каюк. Разрыв сердца.

Полина Дмитриевна удивляется, а мать, не глядя ни на кого, говорит еще:

— Он вскочить-то вскочит, да только рявкнет, опорожнится, не сходя с места, — и упадет замертво. Самый настоящий инфаркт…

— Ну ты скажи! — изумляется Полина Дмитриевна.

Отец пристально смотрит на мать. Секунду-другую молчит.

— …Так вот, шепчу я ему, — продолжает он, — а напарник хоть бы хны! — и ухом не ведет. Я ему снова, уже громче, шепчу — опять молчок!.. А медведь разошелся — рычит над мясом-то, пыхтит, чавкает, тут стреляй прямо на звук — и готово! Но черт его знает, что у моего напарника на уме! Может, момент какой выжидает?

Полежали мы так полежали, послушал я послушал, как медведь телятину жрет (даром что она свежая), — стихло. Что за дьявольщина? — думаю. Может, он мяса объелся и сам по себе околел? Может, этого-то и дожидался мой напарник?

А тут и луна появилась. Смотрю — ни медведя, ни теленка! Вскакиваю, бегу, как в атаку, — так и есть! Что не доел косолапый, на себе унес… Я — к напарнику: «Ты понимаешь, — кричу ему, — что ты наделал своей дурацкой выдержкой?!» А он как ни в чем не бывало глядит на меня и спрашивает: «Ну что, не приходил еще медведь-то?» Он же глухой оказался, сватья! Глухаря мне подсудобили! — хлопает себя по ляжкам отец и застывает в великолепнейшем изумлении, будто он вот только сейчас и обнаружил, что тот напарник охотник был глухим.