Изменить стиль страницы

Вообще-то такое бывало с отцом не часто, тогда ему, видимо, и впрямь было не сладко, — молодому еще, тридцати лет, после всех боев-ранений, после известия от матери — бабушки Веры, в сорок третьем году, что «Нюся, Гошенька, уехала куда-то, не сказала, не прописала, и ни слуху от нее ни духу, а дети пока у меня, пока руки и ноги мои дюжат». Отец писал бабушкам, что ищет смерти, а они просили его: «Подумай о детях, Гошенька, у тебя ж их двое останется…» После всего пережитого отцу хотелось хоть немного пожить по-человечески, молодость-то ведь прошла незаметно. А как жить по-человечески в благополучное-то время — все ли знают? И как надо было начинать свою жизнь не военному уже и не гражданскому еще человеку в сорок шестом — сорок седьмом годах? А тут еще сразу два нахлебника на шею, да без матери, и бабушке нужна была скорая определенность: когда же Гошенька заберет свою челеду, устала же с ними за четыре года да и обезручела-обезножела совсем, из колхоза вот выходить пора, а жить — как, если ниоткуда ни рубля, ни копейки?

Отец запутался. Ему казалось, что в это трудное и для него самого и для всех людей время надо как-то особо устраиваться в жизни, именно устраиваться, а не просто жить. Отец малого не хотел — это в нем всегда было. Но он не так и не там ловил своего журавля в небе.

Он забрал меня одного, как старшего (и в этот год, к потом еще лет пять-шесть ко мне он относился ровно, ни любви своей не выказывал, ни злости, досады, скажем, какой-то), и втроем мы уехали за Иртыш, на гремевший некогда прииск. Продал он выделенную бабушкой телку, вещи кое-какие свои военные отнес на толкучку, и покатили мы «за бонами» — золотым рублем из отцовой сказки. И еще двоих приятелей с семьями сорвал он с места. «Да вы хоть знаете, — убеждал, — как там до войны люди жили?! А, не знаете, тогда и не говорите, если не знаете… И не хотите — не ездите, а я — решил! Под лежачий камень вода не подтечет».

Конечно, прииска там никакого не оказалось, отец растерянно походил по заброшенным выработкам, глядя на сгнившие деревянные бутары, отмахнулся от проклинавших его друзей («Ну и катите туда, откуда приехали, паникеры!») да и купил на остаток денег глинобитную мазанку с потолком-крышей из плетеных прутьев, с глиняным полом и подслеповатыми окнами. «Не горюй, Фая! — хорохорился он. — Ты погляди, огород у нас какой, здесь соток пять, не меньше! А земля какая — ты видела? — ты ж видела, какая земля! Насадим картошки, зелени разной, а хлеба я достану, верь мне — достану! Не такой я человек, чтобы держать семью без хлеба!» И верно, без хлеба мы почти не жили. Не считая тех частых случаев, когда на пять, на десять дней задерживался отец сверх срока в каком-нибудь из колхозов, куда он ходил на заработки. Мы с матерью Фаиной Яковлевной ели картошку, считали дни и коротали время за игрой в самодельные карты, с трудом прожевывали картошку и не спускали с дороги глаз, и мать, напряженно прислушиваясь к шорохам за темными окнами, не постучит ли отец: «Фаина, открой!», утешала меня и себя заодно бодрой, якобы веселой, приговоркой: «Картошечка бобками, картошечка колобками, картошечка терта на четыре сорта…» — и рассказывала мне, какой это незаменимый продукт — картошка, и сколько из картошки можно приготовить блюд, и что вообще нельзя умереть от голода, если есть картошка… Отец приносил треть мешка муки, и мы ели лепешки, и завтра лепешки, и послезавтра лепешки, и я готов был поверить, что вот с лепешек с голоду не умрешь!

Потом отец сказал, что ему опостылела эта мотанка по колхозам, где-то закалымишь, а где-то и на лепешку не дадут, и порешил он, что еще раз попытает счастья на соседнем прииске, где якобы идет хороший касситерит.

Но опять опоздал отец… К нашему приезду из аула, где был прииск, разбежались почти все старатели. Отец кое-как уговорил оставшихся поискать новые места, где, как убеждал он их, «касситерита — руками греби!» Знает, мол, он такие места… Стал отец бригадиром. К концу дня приходил он домой измученный, мокрый, осунувшийся, приносил то со стакан, то с полстакана зерен касситерита; добыча такая — несколько рубликов на бригаду, это тех еще рублей, до реформы сорок седьмого года.

Бригада стала разбегаться, отец слег и провалялся всю весну — ноги опухли, пошли нарывами от каждодневного стояния в студеной воде на бутарах. Теперь мы с матерью кормили отца, собирая прошлогодние колоски пшеницы на едва освободившейся от снега стерне. Но вскоре и меня свалил надолго брюшной тиф; однако не судьба — выжил. Первенец же отца с Фаиной Яковлевной умер. От воспаления легких, — пенициллин до наших приисков тогда еще не дошел.

И надумал отец переезжать в город, устраиваться по довоенной своей специальности электросварщика. «Хватит, Фаина, поколесили…» Словно сознавался отец, что какая-то пора в его жизни кончилась, журавля в небе он не поймал, не повезло, так пусть уж будет в руках надежная синица. «Уж синицу-то я не упущу», — словно обещал себе отец.

С тех пор и по сей день — почти двадцать лет — отец прожил безвыездно в небольшом областном городке. За эти годы с ним произошло все, что обычно случается с людьми в наше время: обзавелся новыми детьми; и давно он уже не «квартирант в частном доме», а хозяин коммунальной квартиры: хорошо зарабатывал, семья жила в достатке, не сравнишь с послевоенной жизнью; и было уважение товарищей по работе — выбирали его даже председателем месткома. Многое для него сбылось, о чем он мог когда-то только мечтать.

И все же отец чувствовал — что-то так и прошло мимо него стороной. Не поймал он тогда сразу своего журавля — не поймал и за двадцать лет.

VI

— …Что же ты молчишь, Леня? — недоуменно и тревожно спрашивал отец.

Но ответить ему я ничего не успел. В глубине коридора шмякнула обитая войлоком дверь, и два голоса глухо забуркотели:

— Проходи давай, сватья, проходи!

— Да наслежу я вам, снегу на валенках сколько…

Мы с отцом переглянулись.

— Никак Фаина? — забеспокоился он. — Чего это ее нелегкая приперла?.. — И уже тянулся к своему пальто, торопясь одеться.

— Ну что ты, ей-богу, сиди! — сказал я, останавливая его, и громко крикнул в коридор: — Мам, иди-ка сюда быстрее!

Я посмотрел на отца так, чтобы он сразу понял, что я зову маму Фаину Яковлевну, а не Люсину мать. В коридоре воцарилась тишина, там как бы соображали, к кому этот зов относится; отец успел благодарно взглянуть на меня — благодарно и за то, что иду ему на выручку, уже сидеть и молчать не буду, и за то, что вот опять называю нашу мать мамой.

Из коридора, знакомо, по-хозяйски топая валенками, уже шла к нам Полина Дмитриевна. Отец едва успел присесть, в незастегнутом пальто, с шапкой в руках, как приоткрылись створки дверей и осторожно, думая, что я один и, как всегда, работаю, заглянула Полина Дмитриевна. В ту же секунду она распахнула створки настежь, крупно шагнула и воскликнула:

— О-о! Кто пришел-то!..

Она, казалось, готова была тут же расцеловаться со сватом, со стеснительной улыбкой поднявшимся навстречу, но ее самое радость так переполняла, так ей представилось все замечательным в сегодняшнем дне, что она не торопилась определять все на свои места и ринулась прежде к застрявшей в коридоре сватье, чтобы радость и шум этой неожиданной встречи были еще большими.

— Сватья, сватья! — кричала она на одном дыхании. — Да брось ты там этот веник! Ты иди-ка, глянь, кто пришел, кто пришел-то! — Она уже тащила смущенную, неловкую от своей смущенности Фаину Яковлевну. — Нет, надо ж так угадать! — восхищенно тараторила Полина Дмитриевна, и когда мать, опешившая от изумления, глядела на отца, Полина Дмитриевна кинулась к отцу, степенно расцеловалась с ним, говоря: «Здорово, сват!»; ухватилась за отцово пальто, стягивая его с плеч, и с веселым укором сказала мне:

— Леня, Леня, ну что ты отца-то не пригласил раздеться! Вот даете! — восхищалась она одновременно моей негостеприимностью и тем, что и отца, видите ли, надо уговаривать.