Изменить стиль страницы

На кладбище спустились сумерки, и Евлогии стало не по себе. Она пролезла сквозь ограду и вышла к глубокому ложу железной дороги. Внизу бежали рельсы, всегда неразлучно и вечно порознь. Тяжелый смрад креозота, ползущий снизу, таял в запахе летнего дождя, грозовых раскатов, скошенной люцерны, полевых цветов.

Постояв на самом гребне, Евлогия внезапно сбежала по крутизне вниз и пошла по слегка поблескивающему рельсу. Время от времени она теряла равновесие, взмахивала руками, как птенец, пытающийся взлететь, и соскакивала на шпалы.

И вдруг раздался неистовый вопль приближающегося поезда. Распоров небо, он рикошетом ударил по рельсам и сник, обессиленный, где-то совсем рядом. Евлогия камнем бросилась в ров. Поезд пронесся над ней всем своим дребезжащим туловищем, ревя и громыхая у нее в мозгу, и умчался в сторону вокзала…

Евлогия тряхнула отяжелевшей головой, ее воспоминания рассыпались, как пепел сигареты, и она вышла из кафе, забыв расплатиться.

14

Стоил побывал в «Оптике» — бывшем магазине аптекарских товаров Йовчева, где на витрине красовались заграничные фотографии усталых мужчин и моложавых красоток в очках. Больше года Стоила мучали головные боли. Не так давно он пошел наконец к врачу, и тот сказал, что это переутомление глаз.

«Наверно, по вечерам читаете?» — «А что ж мне еще делать?» — «Молодую жену развлечь в темноте, — пошутил доктор. Он не знал Стоила. — И глаза отдохнули бы…»

Стоил смущенно улыбнулся в ответ. Неужто догадался, что я давно отшельником живу? — наивно подумал он. Может, это как-то отражается на глазном дне?

В магазине он подобрал роговую оправу для очков прямоугольной формы и посмотрел на себя в зеркало. Глаза на его худом лице стали огромными. Чем не реклама, мелькнуло у него в голове, только воротничок у меня не крахмальный и пеньки торчат на подбородке, как на лесосеке.

У самого выхода он столкнулся с Храновым. Заботливый семьянин, тот нес полную сетку с продуктами, которые сам охотно покупал для домочадцев.

— О, профессор, сколько лет, сколько зим! — сердечно поздоровался Хранов. — С какой это стати в оптику?

Стоил обрадовался встрече — он ценил искреннее добродушие этого человека — и показал ему только что приобретенные очки, но о головных болях упоминать не стал. Хранов взял очки, надел, и его круглое лицо сделалось до смешного важным.

— Как только вы их носите, эти уздечки? — удивился он. — Я, браток, терпеть их не могу, у меня от них психоз начинается. — Светло-карие глаза Хранова смотрели ясно, зрение у него хорошо сохранилось, как, впрочем, и все здоровье. Он был крепко сбит и всегда бодр и свеж, как огурчик.

— Ничего не поделаешь, Сава, слепнуть начинаю.

Шагая вверх по бульвару, они перешли на среднюю аллею, где старые ухоженные липы образовали тенистый свод. На скамейках сидели школьники, мальчишки заигрывали с девчонками, а те делали вид, будто сердятся. По обе стороны бульвара стоял шум, навстречу друг другу двигались нескончаемые людские потоки, ревели моторы.

— Помнишь, как тут было до войны? — спросил Хранов. — Из окрестных сел съезжались крестьяне, все было забито повозками и фаэтонами, на площадях дремали извозчики.

Стоил, разумеется, помнил. Мальчишкой он вместе с дружками догонял крытый фаэтон, тайком хватался за заднюю ось и катался, пока длинный хлесткий кнут не обжигал ему спину. Извозчики не видели мальчишек, но знали, что те виснут на оси, и время от времени ловко заносили над ними кнут: оп-ля-а-а!

Ездила на извозчиках только избранная публика: офицеры в пелеринах со своими расфуфыренными женами, коммерсанты в полосатых брюках и модных прорезиненных немецких плащах, отпрыски местных богачей, отбывающие на курорт или возвращающиеся домой, или просто состоятельные горожане, старавшиеся пустить пыль в глаза, наконец, больные люди, приехавшие поездом или выписанные из больницы, — в сопровождении близких они неловко карабкались на подножку, стесняясь так шиковать на виду у всех.

Детство у Стоила было трудное. Мать он помнил только по выцветшим фотографиям с желтыми разводами. С этих фотографий на него смотрела молодая женщина с кроткими, печальными глазами, и всякий раз, когда Стоил брал в руки старые снимки, ему невольно приходила в голову мысль, что мать чувствовала близкую смерть — ее жизнь оборвалась внезапно, от менингита. Верно ли, что у нее был менингит?

Отец, кочегаривший на железных дорогах, долгое время не решался заводить новую семью, но мачеха все же пришла к ним в дом. Дородная, губы плотно сжаты, глубоко посаженные глаза смотрят зорко и враждебно. Первое, что мачеха сделала, — это выделила для него старую треснувшую тарелку, вышедшую из употребления ржавую вилку и ложку и строго наказала: «С этого дня ты будешь пользоваться только вот этим, понял? И сам будешь мыть после еды. Руки отшибу, если притронешься к другому!»

Стоил ушел из дому куда глаза глядят и решил больше не возвращаться. Он долго бродил по городу, глотая слезы, и в такт биению его сердца отбивал удары беззвучный колокол: мама-мама… Ночь он провел на кладбище, у могилы матери, ему было страшно, особенно под утро, когда с разных сторон неслись крики незнакомых птиц, его бил озноб. Весь следующий день он снова бродил по городу, который вдруг сделался чужим и далеким. Его сосал голод, без конца приходилось сглатывать обильную слюну. К вечеру, вконец измученный, он опять пошел на кладбище. У одной из богатых гробниц он полакомился оставленной кутьей. Ему показалось, что горчит, но он ел и ел — вареные зерна так и таяли во рту — и смотрел, как на ближней могиле резвятся воробьи.

Вернувшись к могиле матери, он прочел надпись на деревянном кресте и, всхлипывая, упал ничком на заросший травой холмик. Трава была сухая, неприятно пахла и колола ему ноздри, глаза, к губам пристали травинки и комочки земли. Обняв могилу, он глухо рыдал, судорожно всхлипывая.

И вдруг почувствовал, как чья-то рука гладит его по голове. Он умолк и замер. Рука продолжала ласкать его. У него в груди закипела ярость, он готов был вскочить на ноги и ударить по этой непрошеной руке, но тут послышался ласковый старческий голос: «Встань, внучек, ох, тяжко тебе, понимаю».

Над ним склонилась какая-то старушка, вся в черном, из рукавов высовывались высохшие узловатые руки, усыпанные коричневыми пятнами. Лица ее он не разглядел. «Ну, вставай, — подбадривал тот же голос, — матушка твоя, упокой господь ее душу, уснула навеки. Вставай же, вставай…»

Он вскочил и побежал между могилами — не хотел, чтобы его видели плачущим, вообще не хотел, чтоб его видели. Ночевал на вокзале — ждал отца, а когда приходили пассажиры, прятался. В эту ночь, скрючившись на скамейке, он впервые подумал, что поезд куда надежнее, чем человек, даже самый близкий, и что теперь начинается самое трудное: жить без надежды. Лишь спустя годы он снова обрел надежду — когда вступил в студенческий кружок. Надежда жила в том, о чем они тогда говорили, говорили тихо и страстно…

— До войны, Сава, жизнь была ясная, — наконец ответил он Хранову.

— Ну вот! С чего это ты вдруг решил дать задний ход?

— Какой еще задний ход?

— Оплакиваешь прошлое.

— Я тебе не поп, — обиделся Дженев.

— Нечего дуться! Коли ты не святоша, должен шутки понимать.

Стоил почувствовал, что Хранов собирается сказать ему что-то неприятное.

— Давай, Сава, от шуток язык становится острей.

Уже знает про наговоры Караджова, смекнул Хранов. А у того не хватило терпения — поспешил застраховаться. Вот характер!

— Раз ты настаиваешь… Но сперва я должен спросить, что там у вас за склока с Караджой?

Стоил резко повернулся, и Хранов понял, что наступил на больную мозоль.

— Значит, Христо успел попотчевать кого надо! — Стоил уже взял себя в руки. — В таком случае ты должен мне все рассказать.

Они сели на садовую скамейку. Хранов положил ногу на ногу, Стоил откинулся на спинку.

— Что же тут рассказывать? Караджа все выложил про ваш, как говорится, спор, без всякого зла говорил человек.