Изменить стиль страницы

— Чем больше сталкиваешься с жизнью, тем лучше начинаешь понимать, что быть умным — это одно, а хитрым — совсем другое.

— Тебе не нравятся люди, ловкие умом?

— Я им не верю.

— Странно… Значит, ты не понимаешь натуру болгарина.

Стоил пристально глянул на дочь. Она вполне зрелый человек, а он до сих пор относится к ней как к вчерашней студентке.

— Почему же не понимаю? — возразил он. — Болгары разные бывают.

— Я вот езжу по селам, да и у себя на работе замечаю: мало знают наши люди, зато быстро соображают и умеют ловко выйти из положения. Разве это плохо?

— Ловчить, Ева, значит, обходить существо дела.

А ведь отец прав, подумала Евлогия. Вот Недялков, к примеру, отвечает за почвы в ее районе, но не изучает их, а проталкивает неприхотливые культуры: если получится — хорошо, а нет — все пойдет на фураж. При хронической нехватке кормов наказывать его за это никто не станет, напротив, похвалят. Неужто дядя Христо — тот же Недялков, только заводской?

— Не могу я поверить, что дядя Христо способен обходить главное. Ведь он гордый!

— Гордость, Ева, не всегда черта характера. Зачастую напускной гордостью прикрывают ничтожество.

— Но ты ведь тоже гордый!

Стоил опять потянулся к сигаретам, и Ева снова поймала его за руку.

— Не думай, что твой отец — идеал, — примирительно сказал он, оставив руку под ладонью дочери, словно получая благословение. — Твой отец тоже грешен. — И усмехнулся.

— Папа! — вскочила Евлогия. — Вы должны прийти к согласию! Вы оба упрямцы, ни один не желает уступить первым. Раз такое дело, я буду вашим судьей — хочешь? — Ева бросилась к отцу. — Хочешь?!

— Нет, Ева, не хочу. Спокойной ночи, — сказал он. И ушел в спальню.

Евлогия стояла в растерянности. Напускная гордость, чтобы скрыть от людей свое ничтожество… Так неужели отец тоже ничтожество?

Ее душу переполняла тревога. В университете она изучала генетику, темный хаос наследственности, тогда ей все это было интересно, а теперь? Ева взяла сигарету из оставленной отцом пачки. До чего странное существо человек! Как и все другие существа, он не может выбирать себе родителей, его появление на свет — полная случайность, плод увлечения двух индивидов, которые пришли в жизнь тем же путем. Выходит, человек — дитя случайности? Лишь загадочный ген вносит какой-то порядок в этот хаос. А мы-то кажемся себе высокоорганизованными существами, призванными поддерживать порядок и диктовать даже самой природе, хотя по существу являемся ее слепорожденными детьми.

Она открыла буфет и прямо из горлышка глотнула коньяку.

Вот вам, к примеру, Евлогия, рассуждала она про себя. Зачата папой, рождена мамой. Посредственный ум, посредственное образование, ярко выраженный эгоизм, обостренное сладострастие, скрытая тяга к деревне (тут ей вспомнился Христо Караджов, крестьянин по происхождению). Евлогия вытаращила глаза, дразня свое искаженное отражение в стекле буфета.

Она снова сделала глоток коньяку. Была бы жизнь устроена иначе, имела бы я возможность выбирать себе родителей, я бы выбрала маму Диманку и папу Стоила. Может, я и тогда звалась бы Евлогией, и фамилия могла бы быть та же — Дженева, но разве я была бы такой, какая есть? Нет, конечно. Я была бы другая — нечто среднее между мной и Константином. Не пошла бы в агрономию, не моталась бы по селам, не снились бы мне мужчины, с матерью мы жили бы в ладу, а дядя Христо и Мария — о родной матери она подумала как о совершенно чужом человеке — были бы нашими друзьями, но настоящими, потому что каждый был бы на своем месте.

Она опять отпила из бутылки. Коньяк легкой, прозрачной лавой разливался по ее телу, и оно как будто становилось более гибким и сильным. Из распахнутой балконной двери повеял ветерок и разметал тонкие шторы. Евлогия убрала бутылку и подошла к балкону. Стояла глубокая ночь. В летнем небе проклевывались звезды, над городом дымкой висело сияние неона, а дома с темными окнами казались слепыми и мертвыми. Где-то далеко, в новом районе, неуверенно закукарекал петух — не в меру ранняя птаха.

Не в меру ранняя, повторила про себя Евлогия. А я и вовсе ненормальная. Она отошла от балконной двери и включила магнитофон. Пела итальянка, у нее был молодой голос с приятной хрипотцой, страстный и ласковый. Может быть, это мать, баюкающая, своего младенца. Слова были простые — о любви, о каком-то белом домике, остального она не поняла. Мелодия лилась неторопливо, ее сдержанная печаль, особенно ощутимая в модуляциях низкого грудного голоса, говорила о людях, закаленных судьбой и способных прощать. Мне грустно, но не очень, — как будто хотела сказать итальянка, — просто захотелось спеть вам эту песню.

Евлогия слушала, не отрывая глаз от магнитофона. На ободок одной из катушек была наклеена белая полоска, она вращалась неравномерно, со сбоями. Но приглядевшись, Евлогия заметила, что первое впечатление было ошибочно — катушка с белой полоской вращалась ровно, это был обман зрения. Она еще пристальней стала следить за катушкой, за лижущими движениями белой дуги. Постепенно дуга превратилась в маленький радар, методично ощупывающий пространство вокруг себя. В этом равномерном кружении и ощупывании было что-то тревожное. Евлогия не раз видела, как крутятся настоящие радары — неутомимые немые руки, внушающие предчувствие подстерегающей опасности. Катушка продолжала свое вращение, итальянка умолкла, а белая дуга радара по-прежнему обшаривала стены, мебель и даже ее — флип, флип, флип…

Нервы Евлогии не выдержали, она нажала на кнопку. Радар остановился, все затихло, в воздухе повисла какая-то тягостная немота.

17

После визита к Дженеву Караджов вернулся домой мрачный. Диманка с Константином смотрели телевизор, и это разозлило его еще больше: телевизор у них в доме был не в почете, тем более эстрадные программы. Христо кивнул ради приличия и с трудом заставил себя присесть на диван. На экране кривлялась и выла доморощенная певица. Караджов нахмурился. Впитав с молоком матери мелодии народных песен, он не воспринимал чуждые его уху и сердцу современные мотивы, как ему казалось, вымученные и фальшивые. Вместо того чтобы растрогать или успокоить, они держали его в напряжении, нервировали, и он искал, на ком сорвать злость.

Так вышло и на этот раз. Слушая певицу, Караджов мысленно вернулся к недавней ссоре со Стоилом, к разговору с Марией и Евлогией, потом перед ним возникло лицо заместителя министра, и неожиданно для себя самого он набросился на сына:

— Имей в виду, оболтус, если я еще раз услышу, что ты со своими игрушками был у Дженева, разговор у нас будет короткий! Ясно?

— Это ты мне? — Константин ушам своим не верил.

— Нет, аллаху!

Константин набычился, готовый к отпору…

Когда он родился, Караджов был без ума от радости. «У меня сын, у меня сын!» — хвастался он каждому встречному. Дом бай Йордана в Брегове давно не видел такого множества гостей, такого богатого пиршества, такой веселой музыки. Христо ходил гоголем, зазывал всех подряд, и его широкая душа впитывала каждое поздравление, каждое благословение, как нива впитывает капли майского дождя.

И в последующие годы, пока Константин рос — хилый, хрупкий, — Караджов не мог на него нарадоваться. Он с удовольствием гулял с сыном по селу, показывал ему животных, затевал во дворе разные игры, старался закалять его. Однажды они принялись травить молодого ужа. Змея извивалась, норовя удрать, но Караджов в два прыжка перекрывал ей дорогу и возвращал к сынишке. Вначале тот верещал от страха, но потом, ободряемый возгласами отца и его примером, все смелей стал бросаться навстречу ужу, топал перед ним ножкой, а Караджов восхищался самообладанием мальчугана и громовым голосом кричал: «Молодец, Коста, держи его, не упускай!»

И все же, к великому огорчению отца, Константин оставался чувствительным и застенчивым, на бледном лице, так же как и в характере, все четче проступали черты Диманки. Нет, не получится из него настоящий мужчина, далеко ему до своего отца с его буйным и дерзким нравом, думал Караджов.