— Любаша, доченька, бежим, родная, в погреб, — умоляюще проговорила Лукинична.

Свист за окном перешел в шипение. Любаша охватила труп Бори, заслоняя его своей грудью, устремив на меня пронизывающий взгляд.

— Спасите его! — дико закричала она, как будто Боря был еще жив, или этот крик мог вернуть его к жизни. Но я понял, чего требовали от меня: Любаше не хотелось, чтобы бомба попала в Борю еще раз, ей хотелось спасти мертвого сына от второй смерти.

В эту минуту в спальне заклубилось густое меловое облако, так что стало трудно дышать, и хата, звеня осколками стекол и качнувшись, казалось, с’ехала в сторону. Лукинична с воплем выбежала в растворенную дверь. Я не успел остановить ее. С силой вырвал я из-под Любаши табуретку, зная, что бежать было уже поздно да и некуда. Женщина растянулась на полу, а я схватил тело Бори и лег рядом с его матерью, закрыв обоих своим телом.

Мне никогда не приходилось спасать мертвых, но, помнится, — я делал это с полным сознанием порученного мне долга, заботясь только об одном, — чтобы случайный осколок не попал в Борю. После этого я уже ничего не слыхал. Хата все катилась куда-то в сторону на чудовищных подплясывающих колесах, а печь выдыхала клубы сажи, сбрасывая на мою спину увесистые кирпичи. Потом сразу все стихло, и хата остановилась в своем сказочном движении. Только вдали затихал замирающий рокот моторов.

Я встал, пошатываясь, не выпуская из рук легонького тельца Бори. Все мы — он, Любаша и я — были целы и невредимы, если не считать синяков на моей спине — следов кирпичей, которыми угостила меня печь. Мать уставилась на меня странным вопросительным взглядом.

— Он жив. Он такой же, как и был. Мы спасем его, — угадывая ее мысли, утешил я ее. Она благодарно взглянула на меня. Рокот моторов приближался снова. Я сказал:

— Любаша, нам надо поскорее уйти отсюда. Они делают второй заход. Есть ли у вас какое-нибудь укрытие?

— Мы его возьмем с собой? — озабоченно спросила Любаша. Я решил успокоить ее до конца.

— Да, да… Мы возьмем Борю…

Ми выбежали из хаты. Лукиничны нигде не было видно. На месте соседней хаты, разнесенной в прах прямым попаданием бомбы, дымилась груда безобразного хлама — извести, кирпичей, торчащих во все стороны стропил. На вишневых деревьях висели клочья каких-то тряпок. Рыжевато-черная пыль и дым стлались над улицей, заслоняя солнце.

Никакого укрытия поблизости не оказалось, и мы с Любашей побежали через огороды, путаясь ногами в огуречной и картофельной ботве, в зарослях укропа. Прижимая к себе Борю, который точно уснул на моих руках, я прислушивался, — не раздастся ли знакомый свист, чтобы в нужную секунду лечь на землю.

И вот впереди я увидел глубокую яму, одну из тех, в какие сваливают в селах дохлую скотину. На дне ее лежали ржавые обглоданные кости и конский пустоглазый череп. Любаша остановилась, будто пораженная какой-то мыслью, с силой потянула меня за руку.

— Не надо сюда!.. — вскрикнула она. Я подчинился не ей, а совершенно необ’яснимому порыву брезгливости и страха, словно сама смерть взглянула на меня из груды костей.

Тоненький змеиный свист уже возникал над нами. Мы легли в узкую канаву, поросшую лопухами.

— Дай мне его сюда. Дай, ради бога, — задыхаясь, попросила Любаша и потянула Борю к себе, спрятала его вихрастую голову на своей груди. — Вот так… Теперь Бореньке не страшно…

Черные птицы продолжали кружить в небе, и бомбы падали совсем близко, осыпая нас шуршащей землей. И каждый раз, когда острый звук над головой становился наиболее отчетливым, все тело невольно вжималось в землю, пронизанное одним ощущением — что именно эта бомба летит прямо в ту крошечную земную точку, на которой лежали мы.

Но вот все кончилось. Черный дымный хвост охваченного пламенем бомбардировщика косо протянулся в небе. Сверкающие на солнце, как ножи, маленькие истребители носились среди грузно увертывающихся железных птиц, срезали их невидимыми струями огня. И когда предсмертно завыл мотором еще один сраженный бомбардировщик, я помог встать Любаше с Борей и показал ей на омраченное подымавшимся с земли дымом небо. Истребители гнали хищную стаю на запад. Гул моторов затихал в отдалении. Позлащенные солнцем столбы дыма подымались над Алексеевкой. Ревел скот, где-то слышался детский плач.

Сквозь мутную пелену пыли я вдруг увидел рядом с собой бледного человека в измазанном пиджаке. Он держал в руках школьный глобус, три тома словаря Граната в хороших переплетах. Человек сказал дрожащим голосом:

— Вот все, что осталось от моей школы. Даже, знаете, страшно… Зачем мне теперь глобус — не понимаю… — И он заключил изумленными словами, врезавшимися в мою память: — Да… Тысячи лет лучшие умы человечества думали над тем, как получше устроить человеческую жизнь, и вот вам: пикирующие бомбардировщики увенчали все их усилия… А вся сегодняшняя история напоминает мне сказку о Змее-Горыныче… Прилетел, слопал и улетел… И никто не знает, чья завтра очередь…

— В конце сказки русский богатырь рубит Змею-Горынычу все двенадцать голов, — ответил я.

Вдали пылала новенькая алексеевская школа. Учитель махнул мне рукой, побежал к месту пожара.

— Борю надо похоронить, — сказал я Любаше. Но она покачала головой, бережно взяла меня под руку и, засматривая в глаза изнеможенным взглядом, заговорила:

— Пойдем домой, Гриша… Как хорошо, что ты приехал… И чего я так устала? Это Боря меня вымучил. Такой непослушный.

Тьма, застилающая разум Любаши, сгущалась. Меня охватила дрожь. Любаша видела во мне отца Бори. Она доверчиво прижималась ко мне, болтала без умолку:

— И чего ты такой невеселый… Гриша… Гляди, как вырос наш сыночек… — она улыбнулась, осторожно повернула рукой уже начавшее могильно темнеть лицо Бори. — Гляди… Притворяется, что спит. Ах ты сынушка моя родимая…

И она засмеялась тихим воркующим смехом. Мы подходили к хате. Белые стены ее разошлись, зияли трещинами, перекошенными квадратами окон. У глухой стены в высокой лебеде, подвернув под себя ноги, лежала Лукинична. Я не успел заслонить ее собой от взгляда Любаши, но дочь, увидев мать, не испугалась, не закричала, а только вытянула руку, удивленно проговорила:

— Чудная мамушка… И все чудные… Ты тоже, Гриша…

Я подошел к Лукиничне, приподнял ее голову. Лукинична была мертва: Змей Горыныч убил и ее…

Я бегом кинулся в хату, разыскал в известковом мусоре свой походный мешок… Когда вышел, Любаша все еще стояла посреди двора с Борей на руках, подозрительно вглядываясь в меня. На какой-то миг показалось, что здравый рассудок блеснул в ее чудесных синих глазах.

— Ты уходишь? — тревожно спросила она.

— До свиданья, Любаша. Мне надо торопиться… Туда… — махнул я рукой на запад.

— Миленок ты мой… Печалушка ты моя… Муженечек… Сколько денечков ожидала я тебя… — Любаша обняла мою шею правой рукой, левой она прижимала к себе Борю. Ну, прощай, муженек любый… — сказала она.

— Прощай, родная, — помимо воли вырвалось у меня. Я поцеловал ее в холодные губы, но Любаша вдруг отшатнулась, с ужасом посмотрела на меня и, пронзительно вскрикнув, побежала прочь…

Я вышел на улицу… Едкий дым застилал глаза… Горели хаты, горела школа, горела Алексеевка… Багровое от дыма солнце поднималось над степью. Я шел по дороге, обходя свежие воронки, и безумный голос Любаши, казалось, все еще звучал за моей спиной…

Октябрь 1943 г.