И вот опять вышел Анисим. Панфил чуть не задохнулся от подступившей к горлу радости: так любил он этого человека! Да, это был настоящий друг. Он умел рассказать о самом главном, ему поверял Панфил свои сокровенные мысли. Он всегда верил ему и шел за ним… Но сейчас Панфил плохо слышал; гул в ушах все рос, и непроницаемая тьма застилала море и солнце и пеструю толпу рыбаков.

Видение страшной грозы вдруг встало перед ним. Сердце торопливо, мучительно забилось… Он чувствовал себя как хозяин, дом которого уже охватило губительное пламя.

Панфил не выдержал, — торопясь и задыхаясь, сполз с койки. Надо было итти туда, к товарищам. Согнувшись и пошатываясь, он некоторые время старался найти равновесие. И хотя здоровая нога его подгибалась и дрожала, он все же сумел удержаться на костыле, который надежно служил ему в последнюю минуту. Обильный пот стекал по лицу старики. Панфил торопился.

Хорошо, что в кубрике никого не было. Никто не помешает выйти на палубу. Эх, если бы не эта проклятая болезнь, которая свалила его в такое горячее время! Главное, не упасть, успеть сказать товарищам нужное слово.

Волоча ноги, Панфил добрался до дверки кубрика, толкнул ее. Здесь начиналась четырехступенчатая лесенка. Схватившись за поручни, опустившись на колени, Панфил полез наверх. С огромными усилиями преодолел он две ступеньки. Над головой блеснул голубой квадрат неба. Остались одна ступенька… Панфил в последний раз подтянулся на руках, вдохнул соленый ветер…

— Егорыч… старый друзьяк, — прошептал Панфил и в тот же миг сердце его остановилось… Тело Панфила медленно опустилось на ступеньку.

Костыль со стуком упал вниз. Озаренные белым светом молнии, вспыхнули в сознании грозное море, плывущие под парусами дубы, и темный покой охватил Панфила навеки…

Сентябрь 1941 г.

МЕЛЬНИЦА

Памяти героев Орловской битвы

Знойный ветер струится над степью, играет жирной травой с рассыпанными в ней цветами белой ромашки. Медовый аромат, чем жарче солнце, тем сильнее. К нему примешивается духмяный запах поспевающей ржи. Ржаное поле колышется под ветром наискосок от окопа бронебойщика Василия Локтева. Оно наполовину выбито минами и снарядами.

Прямо перед окопом давно наезженная, заросшая пыреем, проселочной дорога. Она некруто загибается влево, спадает в неглубокую лощину, затем выходит из нее на пологий скат высоты, мимо ветряной мельницы со сломанными крыльями. Эта мельница носит здесь строгое название — ориентир № 1. От него и до опушки березового леса день и ночь попеременно ведут наблюдение бронебойщики — ефрейтор Василий Локтев и второй номер Павел Жиганюк.

Василий Локтев сухощав, жилист, проворен. На его длинном с оспенными рябинками лице, с выгоревшими на солнце до белизны бровями и острым, как птичий клюв, носом, часто возникает сердитая, насмешливая улыбка. Павел Жиганюк — низкоросл, тяжеловат, добродушен. У него круглая, крепкая, черноволосая голова на мясистой шее, широкие крутые плечи.

За время пребывания в одном расчете они сжились, как два единокровных брата, и понимают друг друга с полуслова. Завтракают, обедают и ужинают они поочередно тут же, в окопе, из дымящегося, вкусно пахнущего котелка. Закончив еду, Локтев коротко говорит:

— Принимай… — и становится на место Жиганюка.

Два круглых индивидуальных окопа, похожих на норы, уходящие отвесно в землю, позиция для ружья и узкий, поросший ромашкой блиндаж устроены со всей тщательностью. В специальных углублениях хозяйственно разложены гранаты и патроны. Если, паче чаяния, танки навалятся на окоп, то оба бронебойщика, как сурки, мигом залезут в отвесные норы, спрячут ружье и, как бы ни был тяжел танк — опасность быть раздавленным уменьшится в зависимости от быстроты и ловкости самих бронебойщиков.

Локтев к Жиганюк чувствовали себя здесь уверенно и спокойно. Долгими часами следили они за мреющей вдали зеленой степной далью, за дорогой, которая уходила к немцам и была всегда пустынна.

Появление на ней даже суслика вызывало у обеих сторон острую настороженность и тревогу. Однажды на дорогу выскочил заяц и под общий хохот бойцов сел, поводя острыми ушами. Немцы открыли по зайцу шквальный огонь из пулеметов и автоматов — пули так и бороздили землю — а косоглазый, точно обалдев, не двигался с места, пока истошное улюлюканье с нашей стороны не вспугнуло его, после чего заяц, чудом уцелевший, поспешно скрылся во ржи.

— Ай-да, русак, — весело смеялись бойцы. — Говорят, труслив, как заяц. А этот — какой бесстрашный: днем, один, безоружный, на дорогу выскочил.

* * *

Лежа у своего ружья, часто задумывался Василий Локтев. Особенно привлекало его утомленные глаза ржаное поле. Он останавливался на нем дольше обычного, смотрел, как волнуется под легким ветерком сизая его глядь, которая с каждым днем становилась все седее, и местами начинала чуть заметно желтеть. Рожь поспевала, и Локтеву казалось, что он даже слышит, как шелестят ее тяжелые, жесткие колосья.

— Эх, поспевает ржица, — вздыхал он. — Только кто ее косить будет, матушку? Покосят ее снарядами, выбьют свинцовым градом…

И сразу же воображение переносило его в далекие донские степи, в родной колхоз. Одна и та же картина всегда рисовалась ему. Вот он стоит на мостике комбайна и медленно поворачивает колесо штурвала. Комбайн плывет, как корабль, среди моря поникшей спелой пшеницы. Пахнущая зерном пыль окуривает Локтева со всех сторон, щекочет ноздри, склеивает глаза, оседает на пропотевшей насквозь рубахе. Жарко. Хочется пить, соленый пот стекает по усам в рот, а в груди звенит ощущение здоровой усталости и молодой силы…

А зерно течет и течет с серебряным шумом по рукаву комбайна в кузов приемника, приятным холодком обдувают ритмически взмахивающие крылья хедера, и мотор мощного «Сталинца» гудит бодрым нутряным гулом…

Эх, как хорошо!

Василий Локтев невольно смежает глаза и видит загорелое, в тонких бабьих морщинках улыбающееся лицо жены Евдокии — своей всегда веселой Дуни, беловолосые от солнца, не знающие картузов головёнки своих сыновей-подростков — восьмилетнего Семки и двумя годами постарше — Сашки.

Они бегут за комбайном с пронзительным визгом, ныряют в соломе, как расшалившиеся щенята. А Дуня отгребает от комбайна солому, изредка смахивая ситцевым рукавом пот с лица.

Мысли о жене вызывали в Локтеве такую же щемящую тоску, как и покинутая, заброшенная земля с неубранной, растоптанной рожью.

Он видел ее в труде, в домашнем хозяйстве, одинокую, постаревшую. Она будила в нем то снисходительную мужскую жалость, то любовную нежность. Часто с изумлением думал он, как мог он ссориться со своей Дуней до войны.

В редкие минуты покоя он рисовал ее молодой и красивой. Ее большое горячее тело, давшее жизнь его сыновьям, заманчиво светилось из тьмы окопных ночей.

В такие минуты все, что видел он перед собой — ржаное поле, дорога, бескрылая мельница — соединялось в его мыслях в нечто бесконечно дорогое, огромное, что нужно было защищать до последнего вздоха…

Однажды так задумался Василий Локтей, что не заметил, как к нему подсел Жиганюк.

— Ты, брат, что — никак спишь? — строго спросил он.

Локтев вздрогнул, с удивленном посмотрел на товарища и ответил не сразу:

— Фу, как туман нашел… Гнездо свое вспомнил… Поглядел на ржицу и вспомнил…

— Гляди, ефрейтор, этак и фрицев провспоминаешь.

— Ты — что? — обиделся Локтев. — Кому говоришь?..

Они долго молчали, оба глядели на одинокую, бескрылую мельницу. Локтев вздохнул, заговорил тихим, обиженным голосом:

— Да, брат Жиганюк, гляжу я часто на эту мельницу, на ориентир № 1, и думаю: сколько зерна людям ориентир этот перемолол, скольких людей накормил. А вот стоит сейчас мельница, как сирота. И крылья ей снарядами обломали. И такая она, веришь ли, станет мне жалкая, аж за сердце схватит. И знаешь, кажется мне — никуда бы от этой мельницы не отошел. Цепями бы приковался к ней. Вот пустить бы ее, как думаешь? Крылушки ей приделать и пошла бы вертеться, поскрипывать… А пустим, ей-богу, пустим. Как только освободим эту территорию, так и приделаем этому ориентиру крылья.