— Ну, как знаешь… Чудной ты, батя… Ты, видать, и помереть хочешь не так, как все люди…

— Вот и умру… По-своему… А чего мне, — пошутил Панфил. — Сыми рубаху, тебе приказываю…

Котька стянул с отца мокрую рубаху. Вспышка молнии осветила на секунду голое костлявое туловище старика… Панфил, горбясь, неуклюже поворачивался, подставляя то грудь, то спину под теплые струи дождя, кряхтел:

— Ах, хорошо… Эх, и добре… Как в святой купели заново окрестился, ей богу… Ну, теперь я в один момент выздоровею…

Но не прошло и пяти минут, как Панфил начал дрожать, постукивая зубами…

— Довольно, кажись… Теперь можно и в катер…

— Эх, батя… Ты, как дите милое… И выдумает же… — ласково пожурил Котька…

Рыбаки перенесли Панфила в теплый кубрик катера, уложили на сухую постель… Возбуждение не покидало старика. Он говорил, не переставая, шутил, смешил рыбаков прибаутками. Глаза его при свете тусклой электролампочки лихорадочно блестели.

— Ну и богова битва, братцы… Аж уши позакладало… Я так, братцы, думаю… Сам господин бог захотел проверить, не испужаемся ли мы… Нет, не испужались… Не на таковских напал.

До самого утра гремела над морем гроза, а Панфил, охваченный жаром, беспокойно метался на койке. На рассвете тяжелый бред спутал его мысли…

* * *

На утро небо вновь было чистое и голубое, как самый чистый бирюзовый камень. И море покоилось под ним, выглаженное штилем, светлое и гладкое, точно вымытое прозрачное стекло… Солнце заливало его ликующим сиянием, и такая тишина царила в свежем воздухе, что слышен был шелест крыльев далеко летящей птицы…

Из хутора на быстроходном катере приехал врач. Панфил лежал в кубрике… Потухшие глаза его скользили по досчатым стенам, на которых были развешаны портреты Сталина, Ворошилова, Буденного…

Панфил дышал все тяжелее. Липкая испарина покрывала серый лоб. Врач держал длинную костлявую руку Панфила, проверял пульс… Тут же в строгой задумчивости сидели рыбаки, старые друзья Панфила, и среди них Котька, как всегда невозмутимо спокойный и молчаливый…

Было воскресенье, и бригады ловцов отдыхали после грозной ночи. В раскрытий иллюминатор вместе с теплыми запахами моря врывались мирный говор и смех… Где-то, очень далеко, женские голоса согласно тянули песню; приглушенные расстоянием звуки казались печальными и нежными, как неясное воспоминание…

Панфил вдруг беспокойно задвигался, делая попытку привстать, ловил рукой костыль.

— Покличьте мне Анисима Егорыча, — попросил он.

Котька склонился над отцом.

— Он еще не приехал, батя… Обещался скоро быть…

— Мне надо ему кое-что сказать…

Панфил упал на подушку.

— Не надо было везти старика сюда. Больному всегда нужен покой, — раздраженно проговорил врач. Рыбаки смущенно молчали.

Седой остроскулый старик Павел Чекусов с задубелым и коричневым от солнца и ветров лицом, сражавшийся с Панфилом в 1918 году в одном партизанском отряде, сказал:

— Держись, Степаныч. Еще не подоспел тот час, чтоб нам помирать.

Панфил пристально всмотрелся в него, прохрипел:

— Егорыча позови… — Но в ту же минуту сознание его вновь помутилось, и он озабоченно спросил: — Паша, пулеметы готовы?

— Готовы, готовы… — печально подмигнув товарищам, ответил Чекусов.

В полдень загудел в отдалении катер. Он мчался на полный газ.

— Гляди, как гонит, — говорили стоявшие на баркасе рыбаки. — Брызги столбом подымаются. Видать, сам хозяин мчится. Да там их много. Никак все правление? Вот всполошил Шкорка людей.

— Нет, хлопцы, по-моему, дело тут не в одном Шкорке. Зачем столько народу? Что они — хоронить его, живого, собрались? И красное знамя кто то держит…

Катер приближайся к рыбацкому стану. Багряное полотнище знамени извивалось на солнце, как колеблемое ветром пламя.

Не успел катер пришвартоваться к бригадному баркасу, Анисим Карнаухов, а вслед за ним все члены правления колхоза и секретарь партийного бюро, державший древко знамени, стали торопливо перелезать из катера на баркас.

Лица у всех были сосредоточены, торжественно суровы.

— Собрать всех рыбаков на митинг! — резким голосом приказал Анисим и побежал в кубрик катера.

Панфил очнулся и сразу узнал старого друга. Бледный рот его покривился в улыбке. Анисим склонился над ним, смущенно оглядел столпившихся товарищей, сказал:

— Не во-время помирать собрался, Степаныч. Воевать нужно, а ты товарищей хочешь покидать.

Рыбаки с недоумением смотрели на Анисима.

— Что случилось, Анисим Егорович? — тихо спросил Чекусов.

— Война, братцы… Фашистская Германия напала на советскую землю. Нынче, в четыре часа утра, фашистские самолеты бомбили Киев, Житомир, Севастополь…

В кубрике сразу стало тихо. Все встали со своих мест…

Анисим вновь склонился над самым ухом Панфила, сжал его влажную холодную руку.

— Слышишь, Степаныч… Перекинулся огонь и на нашу землю.

— Приподними меня, — чуть слышно попросил Панфил.

Анисим приподнял легкое тело старика, подложил под его спину подушку. Панфил, не выпуская костыля, ловил ртом воздух.

— Я, братцы, в полном разуме… И помирать еще не собираюсь, — сказал он. — Раз уже так было со мной… Прошло. И теперь пройдет. Значит, все-таки полыхнуло и на нас… Ну, что ж, Егорыч… собирай народ…

— Ты лежи… Тебе нельзя, — остановил старика Анисим.

— Нет, братцы… Вы уж меня не бросайте… — твердо попросил Панфил, стараясь спустить с койки искалеченную ногу и опереться на костыль. — Я всегда был с вами… И зараз не отстану.

Глаза его отсвечивали сухим напряженным блеском… Его поддерживали Анисим и старик Чекусов. Через минуту силы опять оставили Панфила, голова его вяло свесилась на грудь… Уже не противясь товарищам, он позволил уложить себя на койку.

В иллюминатор вливался нарастающий шум взволнованной толпы, гул моторных катеров, пронзительный и гневный крик сирены…

* * *

После полудня подул низовый ветер, по морю побежали частые, серо-зеленые буруны. Откуда-то налетали стаи бакланов, оглашая сверкающий водный простор резкими призывными криками. Ветер разгуливался с каждым часом, надувал просмоленные паруса дубов и байд. Под порывистыми шквалами гнулись и скрипели гибкие мачты…

Панфил все еще лежал в кубрике. Слабеющий слух его ловил бурные всплески моря, резкие бакланьи крики, сдержанный неясный гул не то многолюдной толпы, не то отдаленного грома… Приступ лихорадки прошел, сознание Панфила работало четко. Только сердце замирало в предсмертном томлении. Ветер донес в иллюминатор громкий гневный голос… Чей это голос? Да ведь это же голос Анисима Егорыча. Эх, и что это за шум, что мешает расслышать хотя бы одно слово! И почему так взбунтовались морские бакланы?

Напрягая последние силы, Панфил подтянулся на руках к круглому окошку. Свежий ветер пахнул в лицо, голова на секунду закружилась. Панфил закрыл глаза, прижавшись влажным лбом к краю иллюминатора… Тошнотная слабость вдруг освободила его сердце, и он поднял голову…

Прямо перед ним бежали мутные белогривые волны, и слепящее солнце играло в них, как в груде острых зеркальных осколков… Рядом, задирая кверху кормы, покачивались баркасы, и волны глухо шлепались об их выгнутые бока. На баркасах стояли люди с обнаженными головами. Говорил Павел Чекусов, стоя на груде ящиков. Голос его был глухой и сиплый. Старик Чекусов никогда не выступал и не умел говорить. Он только размахивал кулаками и выкрикивал однообразно и гневно:

— Нет, братцы! Сломаем мы немцу шею… Сломаем. Мы ему припомним восемнадцатый год!

При всей скудности слов страстной сила, с какой говорил Чекусов, передалась и Панфилу. Вслед за Чекусовым на трибуну выбежала Настька Спиридонова. Панфил сначала не поверил своим глазам. «Неужто она — полуночница?» — подумал он. Ветер развевал ее розовое праздничное платье. Лицо покраснело от напряжения. Она протягивала руки к женщинам, точно просила их о чем-то… В глазах Панфила снова замелькали темные круги. В ушах нарастал звенящий шум крови. Панфил не расслышал ни одного слова. Настька сбежала с трибуны.