И повествует мне случай из «своего-с, извините-с, времени-с». Ухаживал тогда за Викторией Павловной некто Нарович, моряк, красавец собою, силач необыкновенный и совершенно бешеного нрава человек. Был романтик, пред дамою сердца благоговел, звал ее мадонною, с ума по ней сходил, ревновал ее даже к воздуху и самым откровенным образом заявлял, что, если он узнает, что Виктория Павловна принадлежит другому, то он убьет и другого, и ее, и себя. А был он человек крепкого слова, и верить ему было можно. Виктория Павловна была очень дружна с этим Наровичем, отличала его между всеми, звала своим рыцарем; думали даже, что она непременно выйдет за него замуж.

— И вот-с, однажды, в совсем уже вечернее время-с, нахожусь я у них в комнате, у Виктории Павловны-с. А ночь лунная, месяц в окна так всем лбом и светит-с. Вдруг они насторожили ушки… — А ведь это я слышу, — говорят, — непременно Федя Нарович по саду мычется. И, не успел я моргнуть глазом, как они прыг к окошку, распахнули его настежь… — Фединька, это вы? Идите сюда к окну, будем фантазировать. Я обмер. Шепчу — Что вы делаете? Увидит, догадаете я, убьет-с… А она хохочет, вот именно, как русалка какая-нибудь. Уселась с ножками на подоконник, белая вся от луны, глаза блестят, точно у кошки: истинно, говорю вам, злой дух ею водит. Нарович, конечно, бегом прибежал: осчастливила! позвала! Слышу: бух! вскочил на фундамент. Господи! Помяни царя Давида и всю кротость его! Отведи руку мужа кровей и Ареда!.. Конечно, соображаю, что головою он до окна не достанет и, значит, заглянуть в комнату не в состоянии. Однако, — долго ли такому буйволу? — руку протянул, за кирпич прихватился, за другой придержался, вот он и на окне, а я покойник-с… А между ними, тем временем, разговор идет-с, да такой ли нежный, чувствительный, задушевный. Нарович ей ручку опущенную за окном целует, любовь свою изливает. А она ему — Фединька, вы знаете такие стихи? — Знаю. — Прочтите… Все про звезды, про. цветы, про теплые моря, про синие небеса… А я в темный угол забился, сижу, не шевелюсь, как крот или ежик, не чаю себя ни в живых-с, ни в мертвых-с. Часа полтора они меня, изверги, морили своими звездами да цветами. Наконец, слышу: слава Создателю! Виктория Павловна зевает. — Довольно, Фединька! Хорошенького понемножку. Спать хочу. И вам пора баиньки. А, в награду за ваше благонравие обещаю вам всю ночь видеть вас во сне. Ступайте, а я погляжу, как вы пойдете садом, при луне: у вас такая рыцарская фигура… И стояли они у окна, покуда он не скрылся из глаз, и поцелуй ему воздушный вслед послали, а потом обернулись ко мне. — Жив еще?.. — Подхожу к ним, а у них руки холоднее льда, и все личико судорогами дергается: истерика-с… —Вот, — говорит, — и пустяки все! вот и не убил!… А у самих зубки стучат…

Не знаю, почему, Александр Валентинович, но анекдот о Наровиче привел меня в такую ярость, точно он был рассказан обо мне самом. Я так и представил себе, что не Нарович, а это я Бурун, вишу влюбленным шутом на ее окне, полный самых красивых, идеальных настроений, с импровизацией любовной песни, со стихами Гейне или Шеллера на устах, воображающий себя новым Ромео у ног новой Джулии. А там, за стеною, за стройною фигурою этой романтической красавицы, жадно внемлющей моим словесным серенадам, копошится и бесстыдно хохочет злорадный и трусливый любовник-Калибан, и у Джулии двойное лицо: в профиль ко мне, в матовом лунном свете, нежно улыбаются девические черты целомудренной камэи, а туда — в беспутную темноту опозоренной спальни — хитро и нагло подмигивает чувственный глазок молодой ведьмы с шабаша Вальпургиевой ночи. И так я взбеленился, что даже затопал на Афанасича ногами… Кричу:

— Уничтожить надо всех вас тут за ваши мерзости! Ложь вы все! Гадины! Говори: кто был с нею вчера?

— Убейте, а не знаю.

— Кто был с нею близок после тебя?

— Не знаю.

— Так что же? Ты, что ли, остался у нее первым и последним? После тебя она в монахини пошла?

— Нет, — говорит, — конечно, впоследствии были и другие.

— Кто? О них-то я и хочу знать.

— А я, — говорит, — не позволю себе никого назвать, потому что у меня ни на кого нету никаких доказательств, одни голые подозрения. Если что и было с нею у тех людей, не уличите: все господа, которые молчать умеют. Ведь и я, Алексей Алексеевич, тоже умею молчать, хоть сегодня и оплошал пред вами. До этого дня, в девять лет секрета, я не проговорился о нем даже ветру в поле. А с их стороны — уличить еще труднее: они всегда заодно с Ариною Федотовною, а уж эту на то и взять: проведет и выведет самого беса.

И опять началось:

— Не разболтайте! Не погубите!

Спрашиваю:

— Отчего ты так боишься их? Ведь, если судить справедливо, не тебе их, а им следует бояться тебя, — что ты разгласишь и осрамишь. А, между тем, Арина держит тебя в черном теле, Виктория едва допускает тебя на глаза, ты пред ними раболепствуешь, смотришь виноватым.

Отвечает:

— Да я и есмь виноватый пред ними во все дни живота моего. Удивляюсь, как вы, человек образованный и благородный, этого не понимаете.

— Но ты же утверждаешь, что она склонилась к тебе по доброй воле.

— Воля воле рознь-с. Неужели вы думаете, будто я тогда не понимал, что Виктория Павловна, как ни взгляни, никогда и ни в чем мне не пара? Очень хорошо знал, что не таков я топор, чтобы рубить столь прекрасные древа. И, если бы я был человек хорошей души и чести, мне бы тогда к греху их не подводить, безумием ихним не пользоваться. Но, как я был в ту пору сущая свинья-с, то, по свинской своей опытности-с, и подделался к ним, когда они были в себе не властны. И за чем-с? Решительно, зря-с. Им жизнь испортил-с, и себе добра не устроил. Именно так, что лежало чье-то чужое хорошее имущество, а я мимо проходил, украл, да слопал-с. И, конечно, это было с моей стороны весьма подло, и удивляюсь, что вы не хотите взять того во внимание.

— Ты всегда держался таких мыслей?

— Нет-с, не всегда. В то время, конечно, по грешности своей, я был чрезвычайно как собою доволен, — даже смешно немножко себе на уме представлялось, что этакую Царь-Девицу себе приручил. Мысли пришли потом-с… Вот, когда я о Феничке узнал-с. Когда я имения решился, а они дали мне в Правосле угол и велели меня хлебом кормить… Тут я, действительно, о многом пораздумался…

— Обращаются-то с тобою все-же очень скверно.

— Так ведь это не они-с. Они о том и знать не могут-с. Да и…

Он не договорил и посмотрел на меня глазами, в которых я прочитал ясно:

— Не ты бы о хорошем обращении говорил, не я бы слушал.

— Кто со мною лучше-то обращался? Хлебом кормят, угол дают, — какого еще обращения могу ждать? За какие особенные услуги?.. Нет-с, этого, чтобы я против них пошел, как вы говорите, никогда не могло быть. Каков я ни есмь, а конечным подлецом пред Викторией Павловной явиться не согласен. Лучше удавлюсь, чем им узнать, что их секрет чрез меня обнаружен. Все эти старые баловства дело давно прошедшее, я о них и вспоминать не смею. А знаю одно: они — моя благодетельница, кров мне дают, хлебом меня кормят, даром, что хлеба у них самих уж так-то ли немного-с. А, — что касается Арины Федотовны, — так еще вопрос: кто больше хозяйка в Правосле — Виктория Павловна или она? Как же мне не страшиться ее, когда я знаю: она меня терпеть не может, и только заступничеством Виктории Павловны я здесь и существую? Хорошо, коли только выгонит, а то ведь… Я откровенно скажу: ни Бога, ни дьявола не опасаюсь так, как ее. Потому что она родилась без жалости в сердце, и сжить человека со света для нее все равно, что выпить стакан воды. Я же человек чрезвычайно какой грешный, и, при грешности своей, в ад спешить отнюдь не желаю: подтопки для костров у чертей и без меня довольно-с.

Если помните, мы воротились в Правослу уже в глубокие сумерки. Встретили вас во дворе. Помню, что я отвечал на ваше приветствие очень нелюбезно, в чем и прошу теперь извинения. Во мне все черти ада бушевали. Этот предполагаемый вчерашний любовник засел в моих мыслях просто жгучим нарывом каким-то. Кто? Думал на студента, на вас… Все выходило так непохоже, неестественно, нескладно с обстоятельствами. Да, наконец, чёрт возьми! Почему этому таинственному господину победительному надо непременно жить в правосленской усадьбе, почему не быть ему чужаком? И почему думать непременно на вас, на студента, словом, на «барина»? Женщина, не смутившаяся пасть до такой мелюзги, как Афанасьевич, легко может ласкать просто какого-нибудь красивого парня с Правослы ли, из Пурникова ли… Вы казались мне подозрительны, потому что она уж очень благоволила к вам при всех, была как-то особенно почтительна и любезна… Вот зачем я счел нужным потом ночью осчастливить вас этим пошлым, пьяным визитом с револьвером и всяческими цветами красноречия. Сказать — не забыть: когда я вернулся от вас на террасу, то Афанасьича на месте, где оставил его на часах, уже не нашел; струсил, дрянь этакая, бежал, спрятался в свою баньку, и насилу я его оттуда вытащил, чтобы снова пойти к вам, — оправдаться, так сказать, в произведенном скандале. Хотя, почему мне хотелось непременно идти оправдываться, и в чем собственно, и по какому праву вы должны были явиться нашим первым судьей, я теперь решительно не соображаю. Тут было много безумного и, быть может, столько же пьяного… Но сперва я должен вам рассказать, что было на террасе, как и зачем мы туда попали.