— Удивительно похож на мать, — указал я.

Виктория Павловна взглянула не на Ванечку, а на меня, — быстро, зорко, и тотчас же отвела глаза.

— Да, — сказала она, — если одеть его в юбку и кофту, то и не отличить, кто. Мы рядились как-то зимою, на масляной. Было очень смешно… Две живые Арины!

В глазах и по губам ее опять скользнула все та же фальшивая, хитрая усмешка, что уже дважды смутила меня, — сперва у нее, потом у Арины Федотовны.

— Вот как…

Странная мысль, смутная догадка мелькнула в моем уме.

Мы незаметно вышли опять на полянку. Виктория Павловна подняла глава на березу с грачами и засмеялась.

— Помните: Бурун тоже пробовал силу… Оборвался, не смог.

— Ведь и, в самом деле, высоко, — возразил я.

Она, с обычным ей выражением вызова, тряхнула головою:

— Ванечка же сумел.

— Не всем быть Колумбами, — напомнил я ей ее шутку.

Виктория Павловна ответила мне странным, острым взглядом:

— Конечно… только, если так рассуждать, то Америка осталась бы неоткрытою.

Она потянулась усталым жестом, точно сбрасывая с плеч большую тяжесть, — и остановилась предо мною, высокая, прямая, будто предлагающая всею своею фигурою роковую борьбу какую-то. Письмо Буруна опять очутилось у нее в руке, и она с пренебрежением щелкнула по нем пальцами.

— И такой-то господин воображает себя в праве быть собственником и повелителем женщины. И оскорбляется, как она смеет не сгибаться под его сапог.

И, с лукавым взглядом по моему адресу, докончила:

— И некоторые едва ли не советовали мне…

— Ну, уж это, извините, преувеличение, — прервал я не без легкой досады, — никогда я не советовал.

— Коли едешь, лошадь готова, — крикнула Арина Федотовна с террасы.

— Готово, готово, готово, — пел Ванечка, прыгая сорокою к нам навстречу по лужайке.

— Вот комик! — невольно засмеялся я.

— Да, не правда ли? — словно обрадовалась моим словам Виктория Павловна. — Прелесть, что за малый. Несокрушимая жизнерадостность какая-то. Я ему только-что сейчас, пред вами, говорила: ты, Ванечка, мой бромистый натр, мои лавровишневые капли…

— Карррета в барыне и гневаться изволит! — отрапортовал Ванечка, нарочно перевирая грибоедовский стих, как плохой актер на выходах.

— Отлично, едем. До свиданья, Александр Валентинович.

— До свиданья.

— Ну, кавалер, предложи даме руку…

Виктория Павловна оперлась на руку Ванечки. Отойдя несколько шагов, она оглянулась, как бы ожидая от меня чего-то. Я, тем временем, уже успел улечься под березу и искал, как бы поудобнее вытянуться в зеленой, душистой мураве.

Они отошли еще дальше. Но — опять она замялась, покинула на минутку руку Ванечки и сказала, глядя на меня через плечо, в пол-оборота:

— Вы не спрашиваете меня ни о чем?

— Нет, — ответил я, приподнимаясь, удивленный.

— Даже после письма?

— Ах, вот что… Нет, Виктория Павловна. Не считаю себя в праве.

Она медленно взяла Ванечкину руку.

— И хорошо делаете. Все равно, — я… не отвечу.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

До настоящего издания, роман мой печатался предварительно в фельетонах очень распространенной газеты, ныне уже не существующей. В период этого первого печатания, центральная фигура романа дала повод многим читателям, преимущественно провинциальным, обратиться ко мне с письмами. Большинство корреспондентов интересовалась вопросами:

— Настоящее ли живое лицо Виктория Павловна? Существует ли ее Правосла?

И мужчинам, по-видимому, весьма хотелось, чтобы Виктория Павловна жила на свете, а Правосла существовала. Из дам же, хотя некоторые на бедную, грешную героиню мою негодовали с приличествующим нежному полу, свирепым целомудрием, но должен оговориться: негодующих было меньшинство, а одна писала даже, что устроить жизнь свою по упрощенному образцу Виктории Павловны было всегда ее идеалом, только бодливой корове Бог рог не давал.

Могу утешить: и Виктория Павловна — жив-человек, и Правосла цела, если не сгорела. И я там был, мед-пиво пил, по усам текло, — в рот не попало.

Конечно, повесть моя — не фотографический снимок. Взят из жизни общий набросок главной фигуры и помещен в ситуации и обстановку, тоже действительные, но в жизни не сосредоточенные в одном центре с такою компактностью, как того хочет роман. У меня нет способности к тематической изобретательности: в рассказе своем я привык повторять то, что рассказала мне текущая жизнь. Единственное мое изобретение в данном случае — комбинация фактов и условий, на самом деле окружавших многие и разные лица, около одного лица, родственного тем многим разным лицам основными чертами характера и способного, в тех же обстоятельствах житейских, вести и держать себя так, как ведет и держит Виктория Павловна. Но, повторяю, последняя не портрет.

Очень может быть, что читатель, которого случай свел бы с оригиналом Виктории Павловны, далеко не сразу узнает ее по картине моей работы, будет разочарован, скажет даже сгоряча: все наврал А. В. А.! — и лишь время и пристальное наблюдение обнаружит ему, что А. В. А. не наврал.

Сам оригинал Виктории Павловны пишет мне:

— Вы сделали меня умнее и образованнее, чем на самом деле. О многом, что я говорю у вас, я никогда не думала.

Это правда. Виктория Павловна интересовала меня вовсе не как единичная «особь женского пола», ухитрившаяся любопытно и необычно устроить свою частную жизнь и иметь в ней несколько любовных приключений. Фигура ее показалась мне достопримечательною потому, что в ней я нашел более обыкновенного яркое и решительное выражение того, к сожалению, небезосновательного скептицизма общественного, которым все чаще и чаще болеют молодые женские силы века. Вот почему Виктория Павловна говорит в моей повести многое, чего даже «никогда не думал» ее непосредственный оригинал, но-что говорили и писали мне многие, многие сестры ее по житейскому неудачничеству, из которых одна так и написала мне в письме своем:

— Ушла бы, заключилась в Правослу, — да Правослы-то у меня нету.

Я не беллетрист «чистой крови», я журналист, мое дело — фельетон, публицистика. Вот почему я со смиренным доверием принимаю упрек, что многие горькие слова Виктории Павловны звучат не совсем правдоподобно в устах ее, кажутся развитием мыслей не героини моей, но моих собственных. Стало быть, не сумел— прошу извинения за ужасный барбаризм! — «обеллетристрить» речи публицистические.

Мое глубочайшее убеждение, что нет житейской отрасли, в которой общественное лицемерие водило бы прогресс за нос с большим искусством и постоянством, чем в женском вопросе. Предки наши были грубы и откровенны: держали «бабу» в терему. Отцы «бабу» из терема вывели, объяснили ей, что она, баба, не баба, но женщина, равноправный человек; наговорили ей с три короба хороших слов и любезно предоставили ей возможность пройтись, — все, впрочем, вокруг да около того же терема, без долгих и далеких от него отлучек, — по некоторым общественным и трудовым дорожкам, протоптанным мужчинами и, обыкновенно, захоженным уже до того, что странствия по ним утратили для «мужского сословия» не только всякую привлекательность, но и сколько-нибудь серьезную оценку на рынке жизни. Словом, — «на тебе, небоже, что нам негоже». — Вот-де такие-то выгодные и серьезные виды труда принадлежат мужчинам, как полу сильному, а к таким-то и таким-то можно, пожалуй, допустить и женщин: они честны, исполнительны, не пьют и рады работать за гроши, — все качества, потребные для этих отраслей труда, почитаемых нами, мужчинами, разновидностью житейской каторги… Это называлось женской самодеятельностью — Предайся ей и будь счастлива!

Женщина очень обрадовалась такому великодушию мужчин и дорожки утаптывала и утаптывает с самым похвальным и трогательным самоотвержением, за что и удостаивается лестных и справедливых отзывов о своем уме, талантливости и т. п. Но дорожки крутят-крутят женщину по лабиринту жизни, а решительно никуда не приводят. Самодеятельность, ограниченная практически со всех сторон традициями трудовой конкуренции мужчин, обращается в препровождение времени— для одних; в покушение с негодными средствами — для других; в медленное самоубийство чрез разнообразные формы непроизводительного или мало производительного, но египетского труда — для третьих. На дорожках голодно, холодно. Когда трудящаяся женщина просит хлеба, ей подают камень — не камень, но прошлогоднюю булку. Если она протестует, ей удивленно возражают; а великие идеи женской эмансипации?! Однако, вы не на высоте… Мы были лучшего мнения о вашей энергии. Неужели вы не понимаете, что можете получить право и активную силу в обществе, только доказав свое уменье нести обязанности и свою полезность в качестве силы пассивной? Равенство с мужчиною надо заслужить. Мы были так великодушны, что признали его в принципе, теоретически. Ну, а на практике, уж устраивайтесь сами, довольствуйтесь, как и чем пришлось… И, конечно, жареные голуби не полетят сами к вам в рот.