Но Иван Афанасьевич, обнимая ее, недвижную, не слушал:

— Никому не нужна? А вот мне так ты именно такая-то и нужна, — бормотал он, целуя, дрожащий. — Да, да… что мне чужая-то, хоть из золота слей? А теперь гляжу я на тебя: моя! Будто я мастер, а ты моя работа… да!.. Вон, у тебя грудь молоком раздуло… Кому другому, может быть, некрасиво, а я — взглянуть, тронуть — схожу с ума от радости… Потому что — мое, от меня, для моего ребеночка, вороненочка… Вот он где, шельмочка мой, чувствую, слышу, как брыкается, растет… Что? То же скажешь: некрасиво? А я гляжу, — глаза слезами кроются… Гордость!.. Счастье!.. Хотел бы, чтобы весь свет видел, яко торжествует сеятель о засеянной ниве и чает плода ее… Ох, Витенька! Витенька! Витенька!

— Довольно бы уж, Иван Афанасьевич, — угрюмо вымолвила она. — Поздно. Ложитесь спать.

— Сию минуту… сию, сию минуту… Витенька! Но если…

Голос его, вдруг, окреп и сделался как-то безумно твердым, почти фанатическим:

— Витенька! Но если… если когда-нибудь… кто-нибудь… Витенька! Боже сохрани и вас, и меня…

— Об этом излишне говорить, Иван Афанасьевич. Когда я дала слово, то его держу.

— Витенька! Вы можете понимать меня за ничтожество, я, может быть, так и есть оно… ничтожество… Но, Витенька, я то же… зол могу быть!.. И если… если… Витенька! я себя знаю: я очень, очень, очень могу быть зол!..

— Верю, потому что вы и сейчас мне больно делаете, — тихо сказала она, освобождая от его руки, зажатую в бессознательном щипке, грудь. — Повторяю вам; Иван Афанасьевич: все это — напрасные слова и ненужная сцена. Обязанности мои мне известны, напоминаний не требуется. Ложитесь спать: ночь коротка. Завтра Василиса разбудит меня до света, потому что в Звонницах — Адриана и Наталии престол. Мы уговорились с сестрою Серафимою вместе ехать к ранней обедне…