— Может быть, поискать, так и нашлись бы какие-нибудь состоятельные родственники, — невинно заметил Иван Афанасьевич.

Василиса отрицательно махнула головою.

— Если бы были, то Авдотья Никифоровна разыскала бы: то же ведь не радость ей вчуже тратиться… А вас почему госпожа Доброкостина столько интересует? —  как бы спохватилась и насторожилась она.

Иван Афанасьевич объяснил почти полную правду, что встретил в вагоне человека, с которым разговорился о Колымагиной и ее строящейся обители, а тот и стал расспрашивать: не знаете ли вы там некоей Доброкостиной, старой моей знакомой из Омска?.. Василиса удовлетворилась. А Иван Афанасьевич после ее спроса окончательно утвердился в своих предположениях:

— Да… С князем Викторию разбили, а, чтобы он не вернулся на старую дорожку, постарались поскорее поставить разрушенную невесту под новый венец… Ловко приспособлено! Ай да Бисмарки! Не понапрасну, видно, старые люди говорили, что куда чёрт сам не поспеет, туда он старую бабу пошлет!..

Угадав довольно верно силу, причинившую разрыв Виктории Павловны с князем, Иван Афанасьевич не мог, однако, знать способа, которым сила в этом случае орудовала, ни многих побочных обстоятельств, которые окружили главную причину особыми поводами, столько же побудительными и спешными, как она сама.

Давно уже — гораздо раньше, чем князь, в Швейцарии, получил роковое анонимное письмо [Cм. „Злые призраки“.] — Авдотья Никифоровна Колымагина, в Петербурге, на Петербургской стороне, призвала, однажды, Любовь Николаевну Смирнову на секретное совещание, с глазу на глаз, и сказала ей, сбросив с себя всякий след святого вида, с мрачною злобою, чёрт чёртом:

— Экзакустодианишка несносно дурит! нет с ним никакого терпения и лада. Сегодня девка испорчена, завтра другая, послезавтра третья, — ведь, это же уголовщина! По краешку пропасти ходим. Уже дважды на волоске висели: чего стоило откупиться. Этак с ним никаких доходов не хватит… Просто, я тебе скажу, опостылел он мне своим безобразием! Кабы не так нужен был, прогнала бы ясного сокола на все четыре стороны и — чтобы не видали его больше глаза мои!

Любовь Николаевна Смирнова, потупя черносливные очи свои, согласилась, что поведением Экзакустодиан, действительно, становится невозможен — и в обительке скандалит без удержа, да и в людях прорывается опасно. Намедни, у именитейших купцов N., при большом стечении благочестивой публики, произнося учительное слово о жене Лотовой, обращенной в соляной столп, такими красками изобразил жизнь содомскую, что присутствующие не знали, куда девать глаза. Конечно, греховные содомляне заслуживают, чтобы проповедник их ругал, но — зачем же непременно матерными словами? Толстой генеральше X. Экзакустодиан без церемонии положил свои лапы на груди и, в этакой позиции, при всеобщем смущении домашних и гостей, поучал ее добрые десять минут на тему, что есть млеко духовное и сколь оно превосходнее млека плотского. Хорошо, что генеральша взяла это в добрую сторону, а то, ведь, супруг-то ее — фигура ой-ой-ой! даже и во дворце принят. Но Экзакустодиан, когда влетит ему в голову блажь, разве разбирает лица? Вон — у графини У. он проповедовал-проповедовал, учительствовал-учительствовал, да, вдруг, среди соловьиного-то распева и боговдохновенных словес:

— Извини, матушка графинюшка, имею нужду выйти.

И — в зимний сад!..

Опять-таки счастлив его Бог, что на дуру напал: нашла юродивую простоту его трогательною, умилилась и еще больше уверовала… Да, ведь, не все же дурами и дураками Петербург населен… Простота простотою, юродство юродством, а наконец разберут, что глумится… Как тогда?.. Газетишки нас, и без фактов, травят, а, ежели осведомятся вот об этаких путешествиях в зимний сад да руковозлаганиях на генеральские перси, то — хоть и лавочку закрывай…

— По моему, Авдотья Никифоровна, вам на него— одна управа: везите вы его в Кронштадт к отцу Иоанну, пусть сам батюшка его пощуняет, — авось, уймет.

— Скажешь то же! — с неудовольствием возразила Колымагина, — разве святого мужа можно смущать подобными глупостями? Он, ведь, как дитя, мирской грех ему чужд, а чуждость людям и муху со слона кажет. Что Экзакустодиан лишь озорничает в дурости, этого он не поймет, блажи от злобы не отличит, а только в ужас придет, сколь сие греховно, и возымеет подозрение и испуг. Да не только на Экзакустодиана, но и на нас грешных. Он ведь премнительный. Доверия вид являет повсеместно только чтобы хранить себя в спокойствии и не растрачивать свою великую силу по малым волнениям, а внутри себя все думает, что его кругом обманывают, и терзается тем, и страдает… Да оно, если правду говорить, Любовь, так оно и есть: бывало ли где-нибудь еще такое плутовское и обманное царство, как вокруг его святого неведения? Нет, уж если суждено всему сему разоблачиться, так пусть хоть не с нас начнется: есть там соколы и соколихи почище… А Экзакустодиана — что ты! как это возможно, чтобы мы сами роняли Экзакустодиана в батюшкиных глазах! Экзакустодиан человек, нам необходимый. Немыслимо!

Смирнова скромно возразила:

— Я посоветовала только потому, что отец Иоанн — единственное, может быть, в целом мире лицо, которое Экзакустодиан чтит безусловно и будет ему повиноваться, какое бы он покаяние и воздержание ни назначил…

— Да, вот, именно еще этого только не доставало! — живо перебила Колымагина, — удивительная ты, право, женщина, Любовь. Что же тогда будет? Словно ты не знаешь Экзакустодиана? Только загони его на эту линию — каяться да душу спасать, — то мы его больше и не увидим… Это для него самое сладкое занятие — в дебрь уйти, коленки мозолить, шишку на лбу набивать поклонами, голодом себя морить, видений ожидать…

— Временами и это нужно, — заметила Смирнова. — Вы вспомните, какая молва пошла, когда он в Бежецке удалился в пещеру. Отбоя не было от посетительниц и расспросов. А многие не поленились и в Бежецк съездить — подивиться, как батюшка истязует свою плоть и спасает душу…

— Временами полезно, да теперь-то больно не с руки, — возразила Колымагина. — Он мне в Питере нужен и в больших городах, а не в пустыне… Вон, теперь взять: эта новая барыня объявилась за ним, в хвосте, инженерша, госпожа Лабеус… Капитал — несть числа, считать не умеет и не хочет… Вся взбалмошная: вчерашний день потеряла, завтрашнего ищет, нынешнего не видит… Без него, этой рыбины на уду не взять… Влюблена — как кошка и сама не знает в кого: то ли ей в нем святой мил, то ли мужик здоровый… А разве она одна? Тому удивляться надо: как только он их, священноплех своих, мирит друг с дружкою и к ладу приводит? Уж подлинно, что на это ему дана какая-то особая благодать…

Она засмеялась и продолжала:

— Нет, на хлеб, на воду и на горох под коленки мы Экзакустодиана спровадим когда-нибудь после, ежели он повыдохнется… А сейчас ты мне лучше поищи для него привязку хорошую… Понимаешь? Такую, чтобы она его крепко держала, а мы — ее…!

— Где найти? — грустно возразила Смирнова, — если бы он был, как прежде, а то ужас как избаловался женщинами и какой сделался. непостоянный: только и готовь ему новых да новых…

— Слушай, — остановила Колымагина, — а что эта барышня из Олегова, которою он все нет-нет да и забредит?

— Виктория Павловна Бурмыслова? Так она не из Олегова, а из Рюрикова, — поправила Смирнова, — в Олегове они только встретились… Я ее мало знаю, но, сколько видела, вряд ли могла бы быть из наших… Либералка и атеистка: бесов кусок… Вы об ней расспросите Евгению Александровну Лабеус: вот — приятельница…

— Спрашивала, — с досадою отвечала Колымагина, — да немного узнала. Вообще-то, Евгения эта — преболтливая, но в подругу свою — влюблена, что ли, очень: только хвалит ее, будто ангела, на землю сошедшего, а не рассказывает о ней ничего…

— Ну, ангел этот, — засмеялась Смирнова, — не знаю, как вел себя на небе, но на земле накрутил достаточно… А относительно Евгении Александровны — позвольте, я с нею поговорю. Как бы она пред своим ангелом ни благоговела, но, если ей дать понять, что в ее ангела врезался Экзакустодиан, то — ее то, голубушку, я уже знаю: преревнивая и, в ревности, бешеная… Живо развяжет язык…