— Что за охота вам теперь-то держать его здесь, вечно у себя перед глазами? — спросил я.

Она равнодушно пожала плечами.

— Куда же ему деваться? Усадебку свою он давно прожил. Ничего у него нет. Нищий, старый, бездельник, пьяница. Разумеется, удовольствие лицезреть его не велико. Но выгнать его, чтобы шел умирать под забором, духа не хватает. Все-таки, как хотите, не смею же я сказать, чтобы он был. мне вовсе чужой… Да, нет, вы мужчина, вы меня не поймете: это наше нарочное, исключительно женское чувство… Каков ни есть, — принадлежала же я ему. Это не забывается. Остается что-то, тянется какая-то ниточка…

— Ниточка — это хорошо. Но он легко может скомпрометировать вас.

— Не посмеет. Он дрессированный. Меня, — вы сами сейчас видели, — боится, как огня. Арины Федотовны еще больше. Совсем у нее в руках.

— Однако, сегодняшнее происшествие…

Виктория Павловна, с видом недоумения, развела руками:

— Прямо удивительно, что такое с ним сделалось. Это еще надо расследовать, каким способом Бурун заставил его говорить. Что Иван Афанасьевич показывал ему Феню, это я знаю уже третий день. Но, чтобы он рассказал о Фене, — это новость. Я была уверена, что Бурун поручил ему найти красивенькую модель для детской головки, и Иван Афанасьевич свел его к Мирошниковым посмотреть Феню, потому что она, действительно, миленькая. Даже обрадовалась: рассчитывала, что Бурун напишет, а я выпрошу на память…

— Вы говорили мне, что Арина Федотовна умела скрыть рождение вашей дочки, так что происшествие кануло в воду. Но Иван-то Афанасьевич, значит, был, все-таки, посвящен в тайну?

Виктория Павловна досадливо тряхнула головою.

— Одна из моих глупейших сентиментальностей… вот — за которые Арина-то меня поедом ест… Сама ему призналась, в ту же пору, когда в покаянное замужество собралась. Вот уж бить-то было некому… А, впрочем, рано или поздно и сам бы догадался: девочка вырастает так на него похожа… А глаза мои… Улика живая. Оттого я и избегаю видеть ее при посторонних. Мне все кажется, что вот-вот сейчас люди вглядятся в нее, в меня, в него, и все поймут, и она все поймет… Время, когда она подкинута, сообразить не трудно… Афанасьевич же, надо отдать ему справедливость, ищейка с чутьем… До сих пор он молчал, как могила. Арина говорит, что он не любит даже, когда, с глаза на глаз, она пошутит что-нибудь с ним на мой счет или напомнит. А тут вдруг, точно плотину прорвало, — все разболтал. Не понимаю, решительно ничего не понимаю… Но довольно об этом. О чем, однако, я раньше-то говорила, — прежде чем отвлечься брачными проектами? Да, — о моих друзьях-мужчинах, как хорошо я с ними уживаюсь, и как добиваюсь от них трезвых, добрых отношений…

— Однако, — заметил я, — не сумели же вы привести к хорошим, трезвым отношениям Буруна?

Виктория Павловна пожала плечами и коротко сказала:

— Бешеный.

Потом, помолчав, заговорила, постукивая пальцами по столу:

— Видите ли. Есть тут одно условие, в дружбах этих. Что соперничество есть, это ничего, это даже хорошо. Вы видели на моих именинах много соперников, связанных со мною равною дружбою. Это не мешает им относиться друг к другу очень хорошо. Но надо, чтобы не было соперников несчастных и счастливых, чтобы каждый думал, что они все несчастные, что ни один не имеет основания завидовать соседу: все — приятели, ни одного любовника. Бурун отлично-было начал дрессироваться в общий тон, да — угораздило его дорыться до Фени и истории ее происхождения. Ну, и вся мужская гордость сейчас же на дыбы! Помилуйте! Оскорбление полу нанесено! Как? Мое великое я унижено? какой-то негодяй ею владел, а надо мною она издевается, мною брезгает? Не потерплю! сорву маску! накажу! осрамлю! Ну, и наказал, и осрамил… Э-эх!. Хорошо еще, что вчера, — и на устах Виктории Павловны вдруг зазмеилась лукавая улыбка, — он не убил бедную Арину, когда она от меня шла… Влюбленного, сумасшедшего на все хватит, мог и юбке, и платку на голове не поверить, а пуля дура… Нет, Бог с ним! Пусть его уезжает: чем скорее, тем лучше. Уж слишком он ревности и подозрений наглотался. Это — яд хуже алкоголя.

— Вы спросите, — продолжала она, круто оборвав о Буруне, — как ухитряюсь я сама-то выдерживать эти трезвые, хорошие отношения? Ну… я позволяю вам предполагать, что я далеко не всегда и не со всеми их выдерживала. Но никогда никто, кроме того, кому я доставалась, не знал о моем безумии. И с того, кому я доставалась, я никогда не требовала никаких обязательств, кроме вечного глухого молчания. Вы верите в запой? — быстро спросила она, глядя в сторону.

— Что значит «верите»? — удивился я.

— Да ведь запой иные баловством считают, распущенностью воли. А верите ли вы, что он — болезнь? что он — этакий циклон алкоголический? налетит на человека, истреплет его всего, измочалит в своей грозной власти и мчится дальше. А оставленный им в полусмертях человек едва понимает, что с ним было, и водки в рот не берет, и от винного духа бежит, как чёрт от ладана… Верите?

— Ну, верю

— Так поверьте и тому, что запой бывает не только на вино, но и на другие страсти.

Трезвые хорошие отношения… я не боюсь в них какой угодно близости хоть с Антиноем, хоть с Аполлоном Бельведерским, потому что природа странно сотворила меня холодною и бесстрастною на огромно большую часть моей жизни. Я не понимаю этих постоянных огней, тлеющих под пеплом, этих темпераментов вечно трепещущих готовностью страсти. Но время от времени какой-то насмешливый и злобный бес отнимает у меня разум, волю, всю меня подчиняет крикливым требованиям тела и крови, внезапно бунтующей в его жилах. Это налетает именно, как запой, продолжается, как запой, и обрывается, как запой. И, — как запойный пьяница, если не дать ему вина, водки, коньяку, пива, все равно напьется одеколоном, гофманскими каплями, столярным лаком, — так и здесь… Вот я вам рассказывала, как мы, три женщины, зиму здесь зимовали, и как одичала я в холодной тюрьме этой, с грубым, грязным бабьем. Ведь — самки же первобытные. благо сыты и труда нет, а, когда хотят, то и пьяны: кроме животных помыслов ничего на уме, кроме цинических разговоров, да нелепых, скверных сказок о поповнах, попадьях, батраках, ничего на языке в долгие зимние сумерки. Ну-ка, вообразите-ка, что в этакую-то скудоумную и безобразную пустыню врывается вдруг запойный вихрь-то, о котором я говорю… яростный, требовательный, неудержимый. Чего он, без узды-то, без противодействия, наделает? Куда занесет и бросит?.. Трудно бороться против себя в одиночку. Оставайся подле меня в подобные моменты хороший человек с сильным влиянием на меня, хотя бы таким, как у Арины Федотовны, он обуздал бы меня, не позволил бы мне наживать злые раскаяния. Ну, а она не удержница, а пособница. Только бы все было шито и крыто, а то — чем наглее, тем лучше. Она не понимает, как можно отказаться от своей прихоти, если безопасно ее исполнить. — зачем? Какая в том кому польза? Право, мне иногда кажется, что я для нее — то же, что для людей образованных театр с адюльтером или пикантный французский роман. Я забавляю ее. Она знает наизусть все мои увлечения, и это ее любимые воспоминания. Я ее беллетристика. И, конечно, чем больше томов поставлю я в эту ее, так сказать, библиотеку, тем будет ей веселее…

X.

Виктория Павловна умолкла, и мы долго сидели тихо, — я, выжидая, она — что-то гневно припоминая и соображая. Потом лицо ее прояснилось, и она молвила тихо и многозначительно.

— Однажды, — вот, после того, как я в актрисах-то побывала, — напала на меня эта подлая запойная полоса. «Он», которому я при этом счастливом случае повисла на шею, увез меня к себе в деревню; прожила я три недели в угаре, — возвращаюсь в Москву, а «он» в деревне остался: техник был, имениями князька одного управлял. Денег слабо было, еду в третьем классе. Настроение духа омерзительнейшее. С техником моим едва простилась, — столь он мне противен стал, вспомнить не могу, — тошнит! Себя — и жаль, и — так бы вот и разорвала! Вообще, глаза бы не глядели на свет и— хоть под поезд головою.