— Ну, вот это слово уже гораздо умнее, чем— люблю. Но, каприз, ведь влечет за собою раскаяние. Опять-таки: стоит ли дорого платить за раскаяние? — как сказал какой-то древний муж. Я бы и за дешево его покупать не стала. Берите меня, если хотите. Я вам слово дала, свидание назначила, подарки приняла — назад мне не пятиться. Только — мне не себя, вас жалко: разоряетесь на вещь не стоящую. То же самое вы можете получить, раз во сто дешевле, вон — хоть от Липы, моей горничной.

Вижу я: весело ему. — Постой же, думаю, я тебя раз-балаганю! — Машет руками:

— Позвольте! позвольте! Дело коммерческое, так дело коммерческое! Торговаться, так торговаться! А красоту-то свою вы ни во что, стало быть, не цените?

— Да что же красота? Хотите на красоту любоваться, — велите картину с меня написать, статую сделать. Все дешевле обойдется, чем я живая.

— Картину! статую! Это — холодный-то, мертвый мрамор, вместо такой милой мягкой ручки…

— А вы не мраморную статую — из каучука фигуру закажите. Теперь делают. Очень мило и похоже выходит. Мягкая, гнется, как угодно, глазами ворочает, вздыхает. Чтобы теплая была, кипятком ее внутри наливают. Полная, иллюзия и никаких неприятностей, ссор, шпилек, уколов, дерзостей!

— Умора с вами! Ну, а голос? нежное слово, за которое — иной раз, в любовном аффекте-то — рад полжизни отдать?

— Ах, Боже мой! Да привезите мне фонограф: я вам в него хоть миллион всяких ласковостей наговорю, — утешайтесь потом, когда и сколько вам угодно.

Тут уж и он балагурить стал:

— Хрипят и сипят они как-то, фонографы-то.

— А что же? Если я с вами сойдусь, то, значит, я уже не смей и насморка получить, и горлового катарра? Да вы деспот, Онисим Николаевич! Вы не хотите оставить мне даже права ноги промочить…

Так и отсмеялась. Махнул он на меня рукою:

— Бог с вами, в самом деле, — чудачиха вы! Любви от вас не дождешься, а дружбу испортишь. А я вашею дружбою дорожу; вы молодец, веселая. Жизнь-то скучна, веселые люди в ней дороги.

И спрашивает полусерьезно:

— Ну, а, — вот, что вы насчет показа людям-то говорили. Ведь это правда. Неловко мне без вас. Многие ждут. Расхвастался. Как же мы с вами будем для людей-то?

— А это — как вам будет угодно. Пусть меня хоть вся Россия вашею содержанкою почитает, — только бы этой купли-продажи на деле не было. Ей-богу, Онисим Николаевич, не стоит. Вот сейчас нам с вами вдвоем — как хорошо и занимательно. Я вас уважаю, вы меня уважаете. А тогда ни мне вас, ни вам меня уважать будет уже не за что: уже не друзья, да и не любовники, — просто контрагенты по амурной части. И — хорошо еще, если я сумею быть добросовестною контр-агенткою, а то, ведь, — надую или стоимостью ниже сметы окажусь, — так вы «караул» закричите! Скажете, что я вас в невыгодную сделку вовлекла!

И — до самого конца сезона — весь город почитал меня особою на иждивении Великатова моего, потомственного почетного гражданина Онисима Николаевича Прокатникова, а между нами интимности не было ни вот на такую маленькую чуточку. Что я не лгу, можете, я думаю, мне поверить: я пред вами всех позоров моей жизни не скрыла, так за этакою-то мелочью, иронически подчеркнула она, — не постояла бы.

Мне везло на мужчин такого закала, — которые уговаривать себя позволяют и, в конце концов, предпочитают теплую, искреннюю дружбу холодному, фальшивому разврату притворной любви. Столько везло, что, я думаю теперь, почти все неглупые и здоровые мужчины таковы: при известной выдержке, при терпении и способности к доказательствам от разума, их всегда можно привести к хорошим, трезвым отношениям. Конечно, если не целиком сладострастник в-роде Ивана Афанасьевича. Такого только гнать остается от себя, и больно гнать надо, как собаку опасную. Я про прежнего Ивана Афанасьевича, разумеется, говорю, — небрежно заметила она и вдруг чистосердечно рассмеялась.

А сказать ли вам? В метаниях-то этих, — куда деваться, да что с собою делать, да как жить? — я ненароком чуть было и в самом деле не исполнила иронического рецепта моей Арины Федотовны…

— То-есть? — не понял я.

— Чуть было не сочеталась с Иваном Афанасьевичем наизаконнейшим браком. Что? удивительно?

— Признаюсь.

Она продолжала смеяться нерадостно, горько, зло,

— Не думайте, чтобы это был, — как бишь по-ученому-то? — да, — рецидив того дикого припадка, которым бес нас сблизил… Нет, нет! Тут дело, как говорится, совсем из другой оперы: от идеи пошло. Видите ли. Познакомилась я в Москве с одним священником. Нового типа, знаете: из дворян, университетского образования, для духовного звания пренебрег хорошею карьерою. Умница, развитой, аскет, мистик. Говорит, — заслушаться надо, словечко пропустить жаль: Саванаролла, Златоуст. Расчувствовал он меня однажды, — я ему, вот как вам сейчас, все свое приключение и выложила на ладони. И принялся он мне тут петь о таинственном смысле отношений пола к полу, да — что такое дитя, да — какие нерушимые и мистические связи установляет оно между отцом и матерью… ну, словом, розановщину всю эту. Недолгое, но огромное влияние имел на меня. Нервы на все колки взвинчивал.

— И он-то хотел, чтобы вы вышли замуж за Ивана Афанасьевича?

— Да. По его выходило, что я и теперь Ивану Афанасьевичу, все равно, какая-то таинственная жена, и принадлежу ему в вечности, и никому другому женою стать уже не могу и не имею права, и с обоих нас друг за друга спросится, как с четы, не понявшей своего назначения и взбунтовавшейся против Промысла своим человеческим разумом и гордостью. Теория у него была такая, что жизнь дана человеку для страдания, что затем-то и грех настигает нас, где не чаем, чтобы умели мы найти в нем покаянное страдание и страданием очиститься. — Вы, мол, не понимаете ни себя самой, ни греха своего. Грех вам в крест дан. Ваше легкомысленное сладострастие должно искупиться тяжелым супружеством, трудными обязанностями матери. Пред вами — долг христиански воспитать вашу дочь и спасти, сделать человеком ее несчастного отца. Разве не явное указание в том, что грех предал вас, такую прекрасную и гордую, во власть падшего и презренного человека? Вам милость указана, которой Христос чает от детей своих: умейте же разбудить в себе эту милость и исполнить волю ее.

Пел-пел, — и напел. Загипнотизировал. Просто, воли своей не стало. Решила: быть мне, как велит и благословляет мой Саванаролла. И милость в себе разбужу и жертву принесу, и крест житейский подниму на плечи. Ломать жизнь, так ломать. Отправилась я благословленная, с красноречивым напутствием, в родные Палестины. В деревню к себе не поехала, остановилась в губернии. Выписала в город Ивана Афанасьевича, под благовидным предлогом, — будто прошу его осмотреть и оценить мой городской дом, тогда я этого наследственного имущества еще не лишилась, — находится-де покупатель. Приплелся он. Ну… как узрела я его во всей неприкосновенности, все кресты, милости и жертвы вылетели у меня из головы, будто белые голуби: брезгливость так волною и хлынула в душу… Думаю, — по Саванароллы-то урокам: это дьявол мутит; это мне искушение гордостью; смирю себя, переломлю. Буду кроткою, ласковою, — светлою, как любил выражаться Саванаролла. Он ко всем, бывало — Зачем вы темны? Будьте светлы. Да будет светлота правды над вами. Светлостью да просветитесь… Высветляла я себя четыре дня. Но Иван Афанасьевич метафизической светлоты моей взять в толк не мог, а понял, в простоте душевной, дело так, что, просто, я почему-то вдруг сдобрилась и хочу возвратить ему свои милости. И повел себя в соответственном тоне: увивается, хихикает. Всегда был не из привлекательных, а тут, за три года, что я его не видала, уже вовсе опустился: оглупел, облысел, водкой наливается, в каждом слове, жесте, взгляде — шутовство и жалкая чувственность не владеющего собою, разрушенного человека. Вижу: затея наша не только плоха, но и пошла, и глупа до чрезвычайности. За этакого замуж идти? Нет, отче Саванаролла. Мягко стелете, да жестко спать. Никакого тут подвига не совершишь, никаких милостей не проявишь. А просто свяжешь себя с распутным стариком, который будет изо дня в день отравлять твою жизнь, осквернять и тело твое, и душу, по наглой своей воле, по пьяной своей прихоти. И взяло тут меня, Александр Валентинович, такое-то зло и на Саванароллу моего, и на себя самое: зачем была дура, распустила уши на его медовые словеса. Иван Афанасьевич, конечно, был отправлен восвояси. И издевалась же надо мною Арина Федотовна, когда я потом приехала в деревню и рассказала ей про свою блажь.