— Крутенько судите, —сказал я. — А между тем, сколько я мог заметить, она, наоборот, вас обожает.

Виктория Павловна согласно склонила голову.

— Любит, — небрежно подтвердила она. — Даже на известные жертвы ради меня готова, если бы понадобилось. Откуда это чувство, — для меня всегда было психологическою загадкою. Потому что ведь только меня одну она и любит. К Ванечке своему, например, она столько же равнодушна, как вон к этому петуху, разгуливающему под забором. Должно быть, есть такой тайный психический закон, что обязан каждый, даже самый жестокий человек иметь хоть одно любимое существо, — живой банк этакий, в который сложит он все свои сентиментальные побуждения и нежные чувства, и затем — кончено: для всего другого в жизни, для всего прочего мира остается уже со свободною совестью, — то есть мерзавцем наголо.

— Да ведь, если хотите, и я ее люблю, — продолжала она, подумав. — И надо признаться: она на меня влияние имеет. Теперь меньше, но было время, когда я, как девочка, совсем из ее рук смотрела. О делах практических я уже не говорю: она у меня всем орудует и заправляет. Но и в жизни своей мне десятки раз случалось слушаться ее, как ученице какой-то. Когда я наглуплю, попадусь в просак, окажусь в неловком положении, одна из первых моих покаянных мыслей: что-то мне моя Аринушка за это скажет, да нельзя ли как-нибудь от Аринушки этот промах мой скрыть. Бывает, что она бранит меня со всею бесцеремонностью своего бабьего языка, — и ссоримся мы тогда, конечно, но, в конце концов, и это между нами по душам, и проходит безобидно. Люблю. И это тоже странно. За что? Нравственные качества ее, как вы слышали, я ценю достаточно ясно. В прошлом… я же говорила вам, что именно чрез ее посредство тетка продала меня купцу Парубкову. И вот — тетку, поганую гадину, что, ради своей корысти, кровь мою выпила, ребенка погубила, я ненавижу всею душою, Арине — простила. И была бы очень огорчена, если бы пришлось ее потерять. Откуда разница? Оттуда ли, что тетка, когда губила меня, понимала, что губит, и не пожалела, не дрогнули руки у проклятой; а эта не ведала, что творила, и воображала, по темноте своей да по развратному своему разуму, чуть ли еще меня не облагодетельствовать? Оттуда ли, что силу я очень люблю, и каторжность эта ее мне импонирует? Может быть, сходство натур обозначается? Потому что на шабаш-то вальпургиевский, ведь, не одних старых Баубо тянет, верхом на свинье… Заглянуть в иное молодое воображение, — так тоже найдется, за что отправить на костер: помыслов сколько угодно, только смелости, да опытности осуществить не хватает. Ну, а она — бесстрашная и безудержная; что задумала, то и сделала, — как топором отрубит. Взять хотя бы ее проект этот…

— Нет, — говорю, — ты мне этих предложений и делать не смей! Я тебя вон выгоню.

— Ну, в воспитательный снесем.

— Да это — разве лучше, чем в Неву?

— Оно правда. Только-что не у себя на глазах, да перед начальством права. Да на что оно тебе нужно— растить то? Средств у тебя нету. Тебе одну себя в пору прокормить, — не то, что его воспитать, образовать. Оно-те камнем ко дну потянет. Это — сейчас. А после, коли и вырастишь, так бедняку-то незаконному от жизни велики ли корысти? Ни ему нравов, ни себе радости. В отца пойдет, — пьяничка выйдет, в мать — разбойник. С теткою — что историй будет, в доме его держать! И замуж выйти тебе с этим сокровищем на шее — уж ау, девка! шалишь! Таких и у нас по крестьянству не в охоту берут, а баре куда чваннее.

— А если я его полюблю?

— Эва! За что полюбишь-то? Кабы от путного человека было, а то — нашла что памятовать, хорош помин на всю жизнь!

Месяца три она меня так точила — все наезжала:

— Спровадь, да спровадь!

Наконец, приезжает уже перед самым кризисом.

— Вот что, — говорит, — придумала я, как — и блажь твою удовлетворить, чтобы ребенок на глазах у тебя остался, и руки тебе развязать, чтобы ни он тебе за подол не цеплялся, ни от людей сраму и нарекания не было. Нахиженских Мирошниковых помнишь?

— Знаю. Старики эти! богачи деревенские?

— Люди они бездетные, в годах преклонных, — своих ребят не ждут, а маленьких до страсти любят. Коли им дитя подкинуть, — почтут за благословение Божие, вырастят в холе, в неге. Только ведь и вздоха: Господи! полная у нас всего чаша, — кабы только младенчика, ангельскую душку, в дом.

— Стало быть, дитя-то мое мужиком среди мужиков вырастет?

Она посмотрела на меня язвительно и говорит:

— А кем оно, при тебе живя, вырастет? генералом что ли? позволь спросить. По крайности, сытое будет.

Опять спорили мы до слез, до битвы, ссорились, грызлись, мирились.

— Ну, — говорит мне, наконец, Арина, — коли стоишь ты на своей дурости, чтобы ребенка при себе оставить, так уж глупи до конца: тогда надо тебе, по-моему, и за Ивана Афанасьевича замуж выйти.

— Ты с ума сошла?

— Нет, право. Ведь дитя-то вырастет — спросит: ты мне мать, а отец кто? У всех отцы, а мой где? Что тогда отвечать станешь?

— До этого долго.

— Бог его знает. Понятливы дети ноне пошли. А, коли ты к тому времени жить наладишься, в холю войдешь, разум обретешь, — так родителя-то, пожалуй, и показать дите станет конфузно, не то, что — поди к папеньке, признайся: я, мол, ваше чадушко, любите да жалуйте. Хорошо, как до тех пор Иван Афанасьевич вовсе сопьется и под забором помрет, а — коли ему Бог аредовы веки жить укажет? Ведь о нем и солгать-то ничего не придумаешь, — таково нещечко! Ведь детище-то взрослое в глаза тебе наплюет за родителя этакого… Да и то обмозгуй: теперь у Ивана Афанасьевича на тебя никакой улики нет, — значит, ты пред ним права, а он молчи, покуда цел быть хочет. Ну, а коли ребенок при тебе роста будет, да на грех еще сходство объявится, — он тебе, пьяница, душу вымотает, — как клещ, присосется: и деньги ему, и все добро, и самое себя отдашь, только бы душу на покаяние отпустил. Потому что — этого, чтобы все знали и говорили про тебя: смотрите! вон — она, гордячка-то! князьями брезговала, а Ивану Афанасьевичу любовница вышла! Да — ха ха-ха! да — хи-хи-хи! — этого ты на себя не возьмешь. Смела ты, дерзка, а врешь — не возьмешь: не под силу — никому не под силу. А если и возьмешь, так либо сама удавишься-утопишься через месяц времени, либо в какого-нибудь зубоскала или наглянку какую из пистолета хватишь. Это за Ивана-то Афанасьевича в Сибирь идти? суды и срамы принимать? Стало быть, секрет-то тебе нужен будет, за секрет-то ты ему все заплатишь. Смотри: не пришлось бы опять в лес бегать — только уж не своею волею, а по его, мерзавца, приказу.

— Ну, уж этого — врешь ты! — никогда не будет.

— Ой-ли? А ты про Дымиху слыхивала?

— Про какую Дымиху?

— Купчиха была, купца казанского дочь, Дымова Аннушка. Давно, за дедов-прадедов. Богатейшие купцы были, первые на всю Казань. А Аннушка — красавица, огневая, не хуже тебя. Вот она с парнем из приказчиков отцовских и слюбилась. Стал он к ней в светелку похаживать. Сидят они однажды вдвоем, тары-бары, целуются-милуются, — вдруг слышит Аннушка: в сенях отцовская клюка — тук-тук. Куда милого девать? Положила его на кровать под перину, подушками забросала, сама на кровать села — сидит. Отец вошел, полчаса с дочерью говорит, час, полтора— насилу убрался. Аннушка — милого высвобождать; а он, милый-то — синий, холодный: задохнулся. Куда покойника убрать? И подрядила она дворника молодого, чтобы он мертвеца потихоньку из светлицы вынес, да в Казанке бы утопил. Сделал дворник работу, получил плату. Мало — говорит. Прибавила. Ушел, деньги пропил. — Еще давай! — Нету больше денег. — Кольца, перстни, серьги давай!… Грабил — грабил, — все мало. Приказывает: Анна Ивановна, ты меня ноне жди, — я к тебе ночевать приду. А — не пустишь, — пойду по начальству донесу: пропадай и моя, и твоя голова! вместе под плетьми будем!.. Покорилась. Долго он над нею измывался, бахвалился. Только уж терпенья ее никакого не стало. Не ест, не пьет, ночи не спит — думает: как бы ей от варвара своего на волю уйти. А он все пуще да пуще ломается. Напился раз с приятелями в кабаке и расхвастался: хотите, друзья товарищи, знать, с какою я девушкою живу? — А ну! — С Дымовою дочерью! — Ври еще!.. Раскипелось в нем сердце похвальбою, кликнул он мальчонку, сидельца питейного, и приказывает — Ступай, мол, к Дымовой Анне Ивановне, да скажи ей, чтобы беспременно, мол, сейчас же в нашу компанию шла, — Максим, любовник, мол, ейный, требует. Да чтобы бесперечь шла, а то худо будет… Побежал мальчонка, а компания над Максимом хохочет: Эка пьяница! Эко мелево! Эка врущий… Станет с ним хозяйская дочь жить! Да она взглянуть-то на тебя посрамотится!.. Однако, часу не прошло, — входит Анна Дымова. Все и рты поразинули. — Что, Максим Ефимович, угодно? — А вот товарищи не верят, что ты моя полюбовница, так ты меня поцелуй-приголубь, а их винцом угости. Ничего Аннушка не сказала против — только промолвила: — Бога ты, Максим, не боишься: отольются тебе мои слезы. Села с ним и стала пировать. Наравне со всеми пьет, а не пьянеет. И споила она всю эту рвань кабацкую и кабатчика самого: попадали все, заснули. А она мальчишке-сидельцу говорит: —Ты бы им хоть сена постелить принес, — нехорошо людям, как собакам, на полу валяться. Принес мальчик сена, разложил на полу, и пьяных они, вдвоем, на сено поклали. Спрашивает Аннушка — Все здесь, которые с Максимом пили? Отвечает мальчик — Кажись, все. — Все пьяны? — Все. — Все крепко спят? — Все. — Ну, так и ты спи!.. Да — как полыхнет его ножом по горлу: из парня и дух вон. А она сено подожгла, кабак заперла, двери снаружи колом приперла, да — что духу: домой! Все пьяницы сгорели, и злодей ее с ними. И свидетелей на Аннушку нет. Только сама-то Аннушка стала словно бы в уме помешавшись, и, как следствие началось, пошла, да сама себя пред судьями во всем и обличила. Все рассказала, и чего она натерпелась, и как отплатила. Присудили ее к плетям, — счету плетям нет, и к довечной каторге, а приговор послали в Питер на подпись к царице: в то время царица на престоле сидела, Катерина царица. Прочитала она, ужаснулась. — Желаю — требует, — видеть эту несчастную преступницу!.. Придворные говорят: — Ваше величество, никак нельзя, — вы нервами расстроитесь. — Супротив нервов, — царица отвечает, — у меня есть иноземский дохтур Боткин, а вы извольте исполнить мою волю. Привезли Аннушку, поставили пред царицыны очи… Царица взяла ее с собою наедине и говорит: