Виктория Павловна залилась нехорошим, злым смехом, с вздрагивающими страстным возбуждением нервными нотами:

— А вдруг я не шучу? Будто бы вы уж так уверены, что я шучу? Александр Валентинович! Вы как думаете? Шучу я или нет?

— Бог вас знает, — с самому себе неожиданною искренностью ответил я. — Во всяком случае, если и впрямь на свидание спешили, — ночку выбрали на диво. Самая романтическая, обольстительная, оперная ночь. «В такую ночь она поверила ему».

— И отлично сделала, — почти сердито буркнула Виктория Павловна.

— Кто же вам мешает? — попытался я поддержать шутку. — Поверьте и вы…

— Кто? — перехватила она реплику, с коротким смехом, — как кто? Да вы помешали.

Я не нашелся, что возразить. Бурун нелепо скрипел горлом, стараясь изобразить саркастический смех.

— Так вы ступайте на ваше свидание, ступайте, мы не задерживаем, — выговорил он суконным языком. Виктория Павловна нетерпеливо шевельнулась на месте.

— Вот что французы называют желтым смехом, — колко заметила она и зевнула. — А который-то теперь час?

Я взглянул на часы:

— Двадцать шесть минут одиннадцатого.

— Ого!

Она резко вскочила на ноги и распрощалась с нами бойким, шаловливым поклоном:

— Милорды, покойной ночи.

— Все-таки, на свидание? — улыбнулся я.

— Нет, — отвечала она, уже на-ходу, — вы меня расхолодили. Заряд пропал даром.

— Извините, извините… — скрипел Бурун.

— Ничего, — хладнокровно возразила Виктория Павловна, — Бог простит. Наше время не ушло. Наверстаем, что пропустили. Еще раз, — adios, caballeros!

— Стало-быть, прямо в постельку?

— Спать, спать, спать, — отозвалась она, мелькая белым платьем по аллее.

— А, может-быть, задержитесь по дороге? — насильственно и нагло крикнул Бурун.

— Может-быть, и задержусь, — откликнулась она, уже исчезнув за деревьями, с такою же насильственною наглостью, с таким же неестественным и злобным весельем. Бурун так было и рванулся за нею. Я едва успел поймать его за рукав.

— Перестаньте вы… Что это, право? Гимназист вы что ли?

У него руки ходили ходенем, губы прыгали, зубы стучали… А издали, от дома, помчались к нам широкие, порывистые звуки знакомого контральто, — Виктория Павловна запела милую, лукавую песню Леля из «Снегурочки» Римского-Корсакова:

Повстречался девкам чуж-чуженин,

Чуженинушко, стар-старичек…

Девки глупые, с ума вы что ль сбрели?

Что за радость вам аукаться?

Что за прибыль ей откликнуться?

Вы б по кустикам пошарили…

Лель мой, Лель,

Лели, Лели, Лель!

Голос ее страстно дрожал, отчетливо посылая задорные слова сквозь душный сон безветренной, томящей ночи. Я. оглянулся: пруд под лунным столбом не шелохнется, бурчат лягушки, в светлом небе чуть мигают белесые звездочки, сад дышит донником, боли-головою… Сладострастное, язвительное пение это…

— Хмелевые ночи-то теперь, — неожиданно для самого себя прошептал я, непроизвольно откликаясь на общее настроение, выражая то, что зазвучало во мне самом, в ответ и луне, и пруду, и душному вечеру, и прекрасной певице — Хмелевые, Ярилины ночи…

А Бурун рядом корчится, как бесноватый.

— Дразнить меня? Издеваться? Ну, погоди же ты, чёрт! погоди!

Оставил я его злым и взбешенным, как никогда, и, признаюсь, с предчувствием, что на завтра он устроит своей мучительнице какую-нибудь пренелепую и прежестокую сцену. Однако, какими-то чудесами день прошел, сверх ожидания, спокойно. Впрочем, Буруна с утра и до позднего вечера не было дома. Уже в темных сумерках, сидя на дворовом крылечке, я заприметил их, — Буруна и Ивана Афанасьича, — возвращающимися из дальних странствий На приветствие мое Бурун буркнул что-то неразборчивое и прошел мимо, не изъявляя охоты к дальнейшей беседе. Иван Афанасьевич хромал, кряхтел и, когда я разглядел его ближе, оказался весь мокрый и в каком-то илу, отделявшем болотный дух, далеко не благоуханный.

— Что с вами? — удивился я.

Он пропищал жалостно:

— По несчастию моему-с… В ручей свалился… В Синдеевский-с…

— Как вас угораздило?

— Да уж вот-с… неловкость-с…

— Не ушиблись?

— Самую малость. Но промок очень… Притом, напугался…

— АФФФанасьич!!! — почти свирепо позвал его Бурун в окно своей комнаты.

— Много пил сегодня этот Рафаэль, — подумал я.

— Иду уж, иду-с, иду… — заторопился Афанасьич. Мне слышно было, как он ворчал на ходу:

— Аника Воин! Вот уж истинно Аника Воин.

— Подрались они что ли между собою? — задал я себе мысленный вопрос. Или их прибил кто-нибудь?

Ночью разыгралась глупейшая и сквернейшая история.

Я уже ложился спать, когда в дверь ко мне постучали не особенно осторожною рукою, и, вслед за стуком, с треском вошел Бурун: сильно подконьяченный, волосы — копною, глаза — в крови, и при этом— то деланное опасное спокойствие человека, притворяющегося трезвым, которое является обычным предисловием к скандалу.

— Извините, коллега, — хрипло заговорил Бурун — Я вам мешаю спать, коллега? Но ночь так прекрасна… можно ли спать в такие ночи? Ночь любви! ночь упоения!

Amis, la nuit est belle·…

Тюр-лю, тюр-лю, тюр-ли-ти-ту!

Запел он во все горло и грузно сел на мою кровать.

— Тише вы, безумный человек! — сказал я с досадою, — перебудите весь дом. Виктория Павловна проснется.

— Виктория Павловна?

Он злобно захохотал и, хитро подмигнув, оскалил зубы, белые и острые, как у собаки… Ужасно мне почему-то вдруг поколотить его захотелось.

— Виктория Павловна? Хе! да зачем же ей просыпаться, коллега? Она и так не спит. Хе!

— Тем хуже для вас. Значит, она вас слышит, и, если вы думаете таким способом ей понравиться…

— Не слышит. Не слышит она ничего, коллега. Не слышит и не услышит. Хотя не спит. А? Что? загадка, коллега? Не спит, а слышать не может. Ибо—

Amis, la nuit est belle.

Тюр-лю, тюр-лю, тюр-ли ти-ту!

— А мы с вами фофаны-с! фофаны! фофаны!

— Говорите за себя, мой друг, — посоветовал я, нельзя сказать, чтобы с дружелюбною кротостью.

Он встал с кровати.

— То-есть, виноват: это я фофан. Я! один! Но, коллега…

— Послушайте! с чего вы меня коллегою-то звать вздумали? Какой я вам коллега? Никогда вы со мною так не разговаривали…

Бурун вытаращил на меня глаза и с глубоким самоудивлением сказал:

— А, ведь, и впрямь никогда… Зачем же это я?

— Затем, что вы, во-первых, того…

— Может быть, — покорно согласился он.

— А во-вторых, вы с какою-то трагедией пришли. И «коллега» этот в ролю вашу входит.

— В ролю? — переспросил он, дико и тупо глядя на свечу.

— Ну, да. Напустили вы что-то на себя. Играете, рисуетесь.

— Я рисуюсь? я?

Он хотел взбеситься, но вдруг, неожиданно для меня и себя, всхлипнул, и по лицу его градом покатились тяжелые, светлые слезы… Я так и вскочил:

— Алексей Алексеевич! батюшка!

Он опустился на колени и уткнул лицо в подушку. Насилу я его водою отпоил… Он схватил меня за руки, ломал их и жал, точно хотел вытрясти целый воз дружеского сочувствия.

— Александр Валентинович! у нее кто-то есть! — шептал он совершенно детским, обиженным голосом.

— У кого? где? что еще случилось?

Меня опять начинала брать досада: пошлет же чёрт этакого трагического надоеду, Эраста Чертополохова, да еще в ночной час. Он продолжал шептать:

— Есть кто-то. У нее. У Виктории Павловны. Я сам видел, как вошел. Да! С террасы. Сперва тень по стене вычернилась, — под луною-то ярко, ярко видно… и она, как вор какой, по стене ползла… А потом пропала. И я слышал: дверь скрипнула. С террасы. И потом — на занавесках, мужской силуэт… Я видел.