Изменить стиль страницы

С Марьей Илларионовной Горбушин поздоровался, не подняв опущенной головы, затем спросил, дома ли Усман Джабарович.

— С приездом вас, Никита, по батюшке не знаю, уж извините…  — Усман Джабарович в рабочее время дома не бывает! Правда, сейчас уже вечер…

— Тогда передайте ему, пожалуйста, когда вернется, что я приехал и хорошо бы нам встретиться еще сегодня.

— Сейчас вызову по телефону!  — с готовностью ответила Джабарова и поспешила в дом.

28

Шакира в комнате не оказалось, Горбушин это воспринял как удачу. Шакир, проработав с заводоуправлениями два дня на взломе фундамента, сегодня с утра отправился на базар «изучать голодностепское столпотворение» и еще не возвращался, приглядываясь к разноликому, разноязыкому люду, чтобы впоследствии походку или жесты какого-то человека изобразить перед своими друзьями.

— Ты меня удивила, Рудена,  — вешая шляпу, сказал медленно Горбушин.

Рудена в таком начале услышала приговор себе и поняла, что надо оттянуть объяснение, иначе ей придется плохо. Пусть Горбушин успокоится, а там видно будет. И заговорила быстро, волнуясь:

— Подожди, ничего не говори! Ты прежде умойся с дороги, ведь смотри, весь почернел от жары… Снимай рубашку, сейчас я приготовлю тебе воду.  — И она стала метаться по комнате, невпопад хватая то полотенце, то кувшин, то кружку, то табуретку, чтобы поставить на нее таз. Этой суматохой она как бы признавала свою вину и просила у него прощения.

И Горбушину сделалось жаль Рудену. Что ее толкнуло на такое безрассудство? Любовь… А за любовь нельзя мстить, нельзя быть грубым. Сказать же ей сейчас всю правду — это и будет грубость.

Наконец, его прямо-таки измучили идиотские сандалеты-оплетки, и хотелось скорее их сбросить; теперь, когда он уже не шел, а стоял, они причиняли ему боль куда сильнее, чем на ходу. Он присел, сбросил их, почувствовав огромное облегчение. Затем снял рубашку и молча склонился над тазом.

Рудена стала сливать воду. Мысль ее напряженно работала. Рудене вдруг начало казаться, что не так уж она и виновата, что готова она защищать себя и даже нападать на него, ведь счет к нему у нее тоже есть.

— Мой за ушами получше, там полно пыли,  — тоном приказа посоветовала она.

Горбушин это засек. Понял, что приготовилась к защите. И почему-то его агрессивное настроение еще поутихло.

Он подставлял под струю голову, спину, руки, однако вода не освежала.

— Лей.

— Что сказал Николай Дмитриевич? Побранил тебя за самоволку или обошлось?

— Еще!..

Горбушин шлепал себя ладонями, однако вода была отвратительно теплой и освежения не приносила. Потом он разогнулся, принял от Рудены полотенце.

— Ведь уезжаем, да?  — спросила Рудена.

— Ты была права. Скуратов едва не съел меня от злости.

— Серьезно?..  — обрадовалась она.  — А чем же кончилось? Уезжаем?

— Кончилось хорошо. Завтра приступаем к монтажу.

У нее начало меняться выражение лица — от мысли, что придется три месяца, если не больше, жить в одной комнате с соперницей, вести с ней молчаливую напряженную борьбу.

Она поставила кувшин на стол и медленно прошлась по комнате, заставляя себя успокоиться, чтобы не ошибиться сейчас, когда ее ошибка может оказаться непоправимой. Нет, не отдаст она Горбушина никакой девчонке, на любую хитрость, подлость, муку пойдет… Счастье к женщине приходит только раз, и надо хорошо его увидеть, чтобы удержать!

Опять остановившись перед Горбушиным, Рудена спросила внешне спокойно:

— Или сроки монтажа удлинили?

Горбушин ответил не сразу. Он крепко растирался полотенцем, ощущая освежение, которого не принесла вода.

— Об этом разговора не было.

— Как не было?.. Для чего же ты летал в Ленинград? С начальством поздороваться?

— Летал выяснить точку зрения дирекции на здешний объект. В общем, решили работать с домкратами и талями по двенадцать часов в день до тех пор, пока прорыв не будет ликвидирован.

И опять было Рудена пошла по комнате, но, сделав три-четыре шага, снова остановилась:

— Дирекция не имеет права заставить нас гнуть спину по двенадцать часов в день. Охрана труда, слава богу, существует. Но ты-то что ответил на такое предложение?

— Да я, собственно, сам это и предложил.

До крайности изумленная, Рудена помолчала.

— А наше согласие, мое и Шакира, ты имел?

— Шакир, я думаю, согласится, а ты как хочешь. Можешь работать по восемь часов.

— Конечно, буду по восемь…  — Рудена перевела дыхание.  — В таком пекле тянуть талевой цепью трехсоткилограммовые детали… Я женщина, а не подъемный кран… Мне и восемь в таком климате тяжело работать!

— Понимаю.

— Не вижу этого!..

— Подъемом деталей займемся мы, мужики, ты будешь обрабатывать снятые части, как обычно.

— Никита, будь сейчас здесь Шакир, он обязательно воскликнул бы: «Тысяча и одна ночь…»

— А я ничего не вижу удивительного. Пойми, пожалуйста, другого выхода из здешнего тяжелого положения быть не может. Мы же в братской республике. Грош нам цена, если откажемся монтировать дизели.

— Да неправда, удивительное есть. Начинается эпоха атомного прогресса, а мы талевой цепью потянем тяжести, как их тянули при царе Горохе! Конечно, ты скажешь — контрасты были и есть. Но я хочу жить сегодняшним днем, понял?

— Ты плохо живешь сегодняшним днем, Рудена. Вчерашним живешь.

И третий раз она пошла по комнате, внезапно спохватившись, что ошибку все-таки допустила: забыла о предстоящем объяснении, сейчас Никита начнет его… Могла бы на досуге разобраться, работать по двенадцать часов или нет! Наконец, дело же и не в этом. И поспешила переменить тему. Она спросила о первом, что пришло на ум: как поживают его родители?

Теперь, удивленный таким праздным вопросом, Горбушин понял, что она намерена увести его от объяснения, и решил принять игру. Сказал, пожав плечами, что родители живут любопытно. Вот, например, подарили дачу детскому дому.

У Рудены даже рот приоткрылся. У нее сделался такой ошеломленный вид, будто ее неожиданно и больно толкнули в спину. С трудом дыша, она сказала:

— Ты шутишь… Оранжевую, в которой я прибирала?

— Другой у нас не было.  — Горбушин смотрел на нее, не в состоянии понять, что ее так сразило, что все это означает.

— Да они, видно, спятили там… Или решили, что живут при коммунизме?

— Я тебя не понимаю.

На это она не обратила внимания.

— Четырнадцать венецианских окон, дубовая лестница, балконы, фонари…

— А тебе-то что?  — повысил голос Горбушин.

— Как что?!

— Очень просто! Дом отца, захотел и подарил.

Теперь она глядела на него зло. Действительно не понимает или притворяется?.. Неужели надо объяснять, что эта дача для него, для нее, для их будущих детей? Ведь станет он со временем начальником цеха, не два же века жить задыхающемуся Николаю Дмитриевичу, да и на пенсию ему пора, а он, Горбушин, самый перспективный в цехе на эту должность! И она, мать, хозяйка, уже не работая на заводе, будет в Гатчине вместе с детьми встречать его, возвращающегося с работы. Как он не может этого понять?!

Она заговорила громко, бурно — слишком велик был напор чувств:

— Но ты-то хоть возразил отцу или нет?.. Попытался доказать, что дом он получил в наследство от своего отца и должен своему сыну передать его в наследство, как эстафету, что ли? Он же ограбил тебя, Никита!.. Или не понимаешь?

— Нет, не понимаю.

— Я говорила тебе когда-то , что время добрых чувств прошло, деловой у нас мир, а теперь убеждаюсь, как ты отстал от времени. И поэтому ничего не понимаешь.  — Она взяла его за руку.  — А хочешь, я верну тебе дом? Подожди, не перебивай меня… Дай сейчас записку, что протестуешь против решения отца… Я через час выеду на вокзал, утром буду в Ташкенте, в полдень — в Ленинграде и сразу же, не заезжая домой, отправлюсь в лучшую юридическую контору, и ты увидишь, что мы победим. Ты увидишь это завтра уже из моей телеграммы… Ну? Отец не имел права без твоего согласия так распорядиться домом. Наконец, в самом худшем случае, если придется обратиться в суд, тебе присудят полдома. Тяжба с отцом не очень-то красива, я понимаю, но предоставь все мне, я сама пройду через эту грязь, ты в стороне, и у тебя будет дача, какой сам ты ни в жизнь себе построить не сможешь.