Искусство стеной отгораживало Яна от водоворотов жизни.
Да и Михал много тому способствовал, всячески оберегая Яна от возможных неурядиц. Ян входил только в распахнутые двери, которые открывал для него Михал, и за ними не было коварных засад, не подстерегала опасность, а если таковая была, она была своевременно устранена рукой Михала. Мы все оберегали Яна, ставили его в исключительное положение, в четырнадцатом году мы навалились на него, настаивали: беги, скрывайся, куда тебе в армию, естественно, вместе с Михалом, но того и не надо было убеждать, он в то же утро отправился к своему близкому другу К., который готов был жизнь отдать за Михала, если бы это потребовалось, а К. был сыном военного прокурора… И когда я думаю о том, как Ян вводил ритмику, когда люди умирали от тифа и голода или проливали кровь на разных фронтах этой необъятной обезумевшей страны, я говорю себе: как это на него похоже! Как-то я попробовала ему сказать:
— Люди проливали кровь, а вы занимались балетом.
Он рассердился:
— Оставь, пожалуйста! Какой балет! Ритмическая гимнастика облагораживает вкус, развивает гармонию… Сейчас ее вводят во всем мире…
— Только не надо опять о мире, — вспыхнула и я.
Я больше не могу, в самом деле не могу слушать эти его речи о том, что происходит во всем мире…
Мне кажется, что мы тоже мир, но он уже добавляет шутливо:
— Разумеется, для тебя мир — это ты сама.
Нет, с ним ни о чем нельзя разговаривать. Он немедленно выбрасывает меня из своего круга, в который я пытаюсь проникнуть, из того зачарованного круга, который не вмещает ни нас, ни наших метаний и мук. Да и мои попытки оказываются слишком натужными. Не знаю, что случилось бы, если бы я действительно туда сумела проникнуть.
Мои истины для него не существуют. Я сжимаю губы, чтобы не сокрушить его своим дыханием, отравленным жизнью.
Мы спим в одной комнате с Анной. Когда она засыпает, мы тихо ложимся. Он сразу же отворачивается к стене и кротко говорит: «Спокойной ночи».
Я не решаюсь ему сказать ни одного слова правды. Кажется, не держи я губы плотно сжатыми, из меня вырвался бы поток слов, затопивший бы его, как бурный паводок. Хлынули бы с ним и грязные и чистые воды, громадные льдины, острые, как нож, черный ил. Я боюсь этого потока. Боюсь, как бы этот поток не ударил его в грудь, не захлестнул, не утопил его, слабого, бледного, истощенного, не унес бы его.
Только вы с Михалом оказались чересчур хороши для того, чтобы воевать, слишком утонченны, чтобы заниматься этой кровавой работой. А вот моего брата война не пощадила, молола его, как хотела. И тысячи других. Когда эти мальчики вернулись с первой мировой войны — Пеппи, когда он вернулся домой, было восемнадцать лет, — разве могли они снова сесть за школьную парту?
Что, спросил ты, Пеппи в Париже? Пеппи в Париже? Что делать Пеппи в Париже? Конечно, Пеппи всегда плохо учился, война здесь ни при чем, ты сразу объявил его авантюристом, он никогда не проявлял склонности к серьезной работе, там, где надо приложить малейшие усилия, Пеппи нет, он для этого не создан, общий баловень, твой, Лариса, особенно. Будь же справедлива, признай, Пеппи никогда ни на что не годился, и не надо теперь все сваливать на объективные обстоятельства, сейчас рады все сваливать на войну, не получил образования — виновата война, не научился работать — виновата война, нет никаких стремлений — виновата война, женился на деньгах — война. Война, война, война. Да, вот что ты сказал о войне, но это было далеко не все, о чем ты думал.
Я возразила, что Пеппи не мог снова сесть за парту. Не было желания.
— Чему он научился? С чем двинулся в большой мир?
— Он изучал французский. Ходил как помешанный по комнате и зубрил слова.
— Изучал французский? — задумчиво повторял ты. — Французский изучал?
— Его взял с собой старый его товарищ, собственно, наш сосед, ты его не знаешь. Там они поступили на работу в банк.
— На работу? Стало быть, наш Пеппи надумал вершить дела в большом мире?
Я рассмеялась. Ты тоже рассмеялся. Больше мы об этом не говорили.
И вот Пеппи в Париже, ты ведь понятия не имеешь, как он там устроился. Ты думаешь: разве мир для Пеппи?
Чей мир, Ян Непомуцкий? Где начинается мир?
Мир — это то, что вне нас.
Мир — это то, что мы носим в себе.
Мир — это ненавистный для меня Саратов.
Мир — это Женя, полагающая, что она лучше нас.
Нет, не я ненавидела Саратов, Саратов ненавидел меня.
Когда я сказала тебе, что и я поездила по свету, боже мой, ты только поднял брови. Тебя это нисколько не интересовало. Ты даже не спросил, каким образом мне это удалось.
Да, мы маленькие люди, так ты считаешь. Многие годы мы жили на жалкие доходы от табачной лавки. А ведь она сохранила жизнь твоему ребенку. И тебя она тоже кормила. Сущая выдумка, анекдот эти твои маленькие люди. Нет маленьких людей. Сможешь ли ты это когда-нибудь понять? Маленьких людей нет.
Не было бы Пеппи, я никогда бы не побывала в Париже. Не встретила бы аргентинца. Только Пеппи был в состоянии сдвинуть меня с места, вытащить и бросить в этот сумасшедший улей — Париж. Тяжелый год моей жизни. Но если ты думаешь, что мир там, ты жестоко ошибаешься. Я убедилась: если мир и существует, он во мне самой. Да, во мне, возле худосочных речек, где я начала ходить, где полоскали и сушили белье, потрясающе белое и душистое.
Аргентинца тоже не прельщал Париж. Он говорил, что в этом городе нельзя жить. Тяжелый был все-таки год. Очень тяжелый год. Но я не жалею. Ничуть не жалею. Спасибо Пеппи, что сдвинул меня с места.
Разве можно было ему отказать? «Приезжай, — написал он, — я остался один с ребенком на руках». Ребенок только что родился, а жена повесилась. Несчастная, на дверной ручке повесилась, обвила тонкую шею собственной косицей, маленькая, тощая, бледная. Но богатая. Потому Пеппи и женился на ней. Ему говорили, что она безобразна. Подумаешь, сказал он, ночью все кошки серы.
Она повесилась, причина, видимо, крылась в плохой наследственности. Отец ее кончил в сумасшедшем доме, и о других членах семьи она таинственно умалчивала и ни с кем даже не знакомила. Все произошло с небывалой поспешностью — и сватовство, и венчание, и рождение ребенка, и моя поездка. Я писала Пеппи: «Вдруг я поеду в Париж, а Ян вернется?» Он ответил: «Приезжай немедленно, у меня большое несчастье. Ян, может, никогда не вернется, а мне ты необходима сейчас». Я села в поезд, до Парижа ехать долго, всю дорогу я клевала носом и дрожала от страха. Пеппи ждал меня на вокзале и тут же рассказал, что у него случилось. Я имею в виду его жену. Жил он на мрачной улице Rue du Faubourg. Все дома одинаковые, серые, громоздкие, подъезды маленькие, лестницы темные. Тут она и повесилась. Пеппи приводил домой свою новую любовницу, ничего серьезного, просто все спали вместе, он в середине, женщины по бокам. В спальне стояла широкая французская кровать, в самом деле — места для троих вполне хватает. По крайней мере, я видела, что такое французская кровать… Все это из-за войны. Так произошло, что и у меня была, как бы ты сказал, в большом мире любовь. Аргентинец. «Это твоя великая любовь», — говорил Пеппи. И надо же мне было столкнуться с равнодушием Яна именно тогда, когда я пожертвовала для него всем, потому что думала: Ян вернется, непременно вернется на родину. А ведь я могла уехать в Аргентину вместе с Пеппи, аргентинцем и его сестрой, на которой Пеппи собирался жениться, она была богатой, оба они были богаты, ты, мол, выходи за брата, я женюсь на сестре, и будем жить как боги до конца жизни. А меня пробирала дрожь при одной мысли, что Ян приедет из России, проделает такой путь, а меня нет! Я вернулась. Вернулась ждать Яна, а они втроем уехали, Пеппи потом женился на аргентинке, а я, я вернулась ждать Яна и дождалась его равнодушия вкупе с какой-то подозрительной русской женщиной, может быть, даже второй женой Яна — как же, читали мы о них, об этих русских красавицах, наслушались рассказов о том, что такое любовь русской женщины, — вот одну из них он и привез в мой дом, да еще с ребенком!