Изменить стиль страницы

Я не успела даже полюбить. Все происходило с неимоверной быстротой. Быстротой и неуклонностью, словно иначе не могло и быть.

Моя жизнь через Яна была связана с Михалом, потому что жизнь Яна составлял Михал.

И вот приехала жена Михала. Вдова трагически угасшего молодого таланта, надежды, музыкальной звезды, взлетевшей ввысь и сгоревшей в полете. Человек она несамостоятельный, но красивая, привлекательная, есть в ней что-то кошачье. Она привыкла с Яном пить чай, сидеть с ним за завтраком, обедом, ужином, принимать с ним гостей, потому что все гости, приходившие там к ним, были и ее гости. Так же она держалась и у нас. Но кто мы ей?

Однажды она бросилась под поезд, и Ян, как сумасшедший, кинулся в больницу, крикнув мне в дверях, что убьет себя, если она не выживет. Она выжила. Через неделю она пришла домой со сломанной рукой — паровоз отбросил ее в сторону. Сказала что-то про Анну Каренину. Это усилило мои подозрения, что все это случилось из-за него. Из-за моего мужа.

Тогда я уже знала, кто такая Анна Каренина. Я закончила среднюю школу, курсы пения, изучала русский и немецкий языки, прочитала многих классиков. Да, Анна Каренина не была для меня загадкой. В книгах есть много взятого из жизни.

Она и Анна Каренина! Разница великая. Анна Каренина кое-что знала о мужчинах. А что Женя знала о Михале? Так мне захотелось ей все сказать! Наклониться к ней, лицом к лицу, вплотную, носом к носу, и сказать: он был безумец, безумец, и я его любила. Взять бы ее за круглые плечи (какая шея, какие руки, и это когда война, революция, холод, голод, тиф, перестрелки, чего только они мне не рассказывали, вода замерзала в комнате, крысы и бог знает что еще, а ей хоть бы что!), стиснуть, чтобы она не могла шелохнуться, и сказать: я любила его, понимаешь, любила, Михал был мой; разумеется, он был хороший сын, примерный брат, прекрасный товарищ Галеку, например, и всем тем многочисленным приятелям, с которыми играл в теннис, в кегли, с кем играл в квартетах, квинтетах, кем дирижировал, он также целиком отдавался консерватории, Соберскому, Добровскому, Райхенфельду, Сурковым, Рознерам, да всех и не перечислишь, а скольким женщинам он принадлежал, да, он принадлежал всему миру, всему миру, но при этом он был ничей, он принадлежал лишь самому себе, в этом была его особенность. И Михал венчал меня с Яном, меня, а не тебя. В этом все дело.

Все, что Михал делал или говорил, выглядело так, будто он это делает или говорит впервые на земном шаре. Вот так же он обнял меня за городскими стенами. Было лето, мы шли по узкой тропинке, круто свернувшей от берега Лабы к редкому лесочку возле стен; пока мы шли вдоль реки, он молчал, улыбался, радуясь небу, реке, всему этому прекрасному дню, широко улыбаясь, заражая и меня своим настроением. У меня было такое чувство, что никто до нас не бродил по этим тропинкам, никто так не улыбался, никто никогда так не радовался этому летнему дню, как мы. И когда мы отошли от реки, он внезапно обнял меня за плечи и сказал: «Я хочу тебя!»

Он не говорил мне о поэтах, о вечной любви, о природе, полагая, видимо, что или я его понимаю, и тогда все слова излишни, или я его не понимаю, и тогда никакие слова не помогут. Он был уверен, что я его понимаю. Иначе он не произнес бы этих слов. Таков он был всегда. Жизнь принадлежала ему. Ты можешь включиться в его жизнь, как это было с Яном, думаю, с самого детства, и жить его жизнью. Да, он был благороден. Благороден по-своему. Но благородно ли взять твою жизнь и позволить тебе жить его жизнью?

Михал сказал: «Я хочу тебя!» — и этим все было решено.

Яну я потом говорила, что жалею только о том, что не я первая порвала с Михалом, потому что из Праги он мне ни разу не написал. Когда он снова приехал в Старый Град на летние каникулы, я ждала продолжения, порой с трепетом думала о нем как о муже: его ждала слава. Но не он пригласил меня на прогулку, а Ян. Договорились они между собой, что ли? Я об этом так и не узнала. Мы ходили с Яном, взявшись за руки, он приносил мне цветы. Я собирала гербарий и таскала Яна за собой. Тогда же я начала учиться, сдала экзамен за первый и второй класс учительской школы. Эту идею подсказал мне Михал.

В январе одиннадцатого года мы уехали в Россию. Тогда я потеряла всякий интерес к занятиям в учительской школе. Я носила ребенка. Четыре месяца об этом никто не знал. Ни сестра, ни мать, ни Ян. Наконец храбрость меня оставила. В ноябре я написала ему. Переписала стихотворение Шрамека, которое он мне однажды декламировал.

Ребенок родился в Саратове мертвым.

— Ты жива, — сказал Михал. — Ты жива. Родишь еще дюжину.

— Да, — сказала я. Это было первое слово, которое я произнесла.

Михал мог все. Боже, как вспомню того пса! Родители их ненавидели собак, даже пуделя дедушки Галека пускали только во двор, но Михал в один прекрасный день приволок громадного пса, и никто не посмел возразить. Это был сенбернар не совсем чистой породы и величиной с настоящего теленка. Он лежал у порога дома и рычал на каждого входившего. Даже головы не поднимал. Лежал, словно высеченный из камня для устрашения. Так его выдрессировал Михал. Когда я ругала собаку за свирепость, Михал отвечал, что он добряк, каких мало.

Однажды я вошла к ним в дом, — родители в тот день уехали в деревню, а он велел мне прийти, кто бы его ослушался? — так вот прихожу я, двери открыты, собаки нет, может быть, Михал ее увел, подумала я, или родители забрали с собой. Прошла по пустому коридору, темному и зловеще тихому, было воскресенье, вошла в комнату, где меня с холодной учтивостью принимала мать Михала, когда он вначале в порыве воодушевления хотел меня с ней познакомить, комната была пуста, Михала нигде нет, я стала у окна, вся во власти ужаса, ужаса пустоты и враждебности, которой была пронизана эта комната. Но Михал! Я любила его и готова была ждать хоть до ночи, мне так хотелось ощутить прикосновение его крупной головы, которой он тыкался в меня, как большой, сильный козел, был он крепкий, мускулистый, крупный; рядом с Яном, похожим на щегла, всегда выглядел могучим; все нутро мое сжала судорога, судорога страха перед пустотой, пустотой от того, что здесь не было Михала и была ужасная потребность в нем; я легла на пол, головой к открытой двери, растянулась на ковре, так мне было легче ждать, что бы там ни случилось. Ведь могла прийти его мать или угрюмый отец. Михал сказал, что никого не будет, и действительно, думала я, никого нет. И вдруг в дверях показался пес. Остановился, посмотрел на меня и пошел, опустив морду к полу, словно искал след, опять остановился, посмотрел на меня, оскалил зубы… и тут я начала кричать, орать во весь голос: чего пришел, марш, пошел вон, псина ты эдакая, вонючая скотина, гадина собачья и так далее. А Михал стоял в дверях и смеялся. Вначале он смеялся сдержанно, а потом захохотал своим громким заразительным смехом.

Я корчилась на ковре в каком-то припадке, все у меня болело, живот, спина, как будто кто-то топтал меня, тошнило. Так мне себя было жаль, человек, можно сказать, погибает, а над ним так заразительно и весело смеются.

— Ну что ты так испугалась, я же здесь. А собаку я послал посмотреть, не пришла ли ты.

Больше часа прошло, пока я успокоилась. Он сидел рядом со мной на полу, пса отослал в коридор, и он снова, как изваяние, застыл на пороге. Охранял своего хозяина.

— На днях разорвал двух голубей, — говорил он, гладя мои волосы, — надо его куда-то пристроить, есть один человек, интересуется псом. Я ему выдал по заслугам, правда, но какой в этом толк. Еще отхватит у кого-нибудь кусок ляжки, и тогда не миновать суда, свидетелей, штрафа и прочего.

Я представила себе, как будет тосковать по нему эта собака, когда он продаст ее другому. А Михал, похоже, об этом и не подумал.

Пока другие проливали кровь и подыхали от болезней, они занимались музыкой и наслаждались балетом.

С гордостью Ян рассказывал мне о том, как ввел в консерватории ритмику в качестве обязательного предмета. Вела ритмику молодая преподавательница. Ян говорит, некрасивая.