Изменить стиль страницы

Во время войны он в числе первых добровольно предложил европейцам свои услуги: служил во вспомогательных частях, доставлявших провиант и оружие. Илморог стал вербовочным пунктом, большую часть молодежи погнали на войну прикладами винтовок. Они двигались по илморогским равнинам и расчищали себе путь к границе Танганьики, где вылавливали немцев. Чудо из чудес: белые убивали друг друга из-за того, что туземцам казалось непостижимым, — разве могли они понять, что они сами, раздел их земель, плодов их труда были причиной этой войны? Мунору вернулся развалиной, он рассказывал о Вой, Дар-эс-Саламе, Мозамбике, Морогоро, Варуше, Моши и других далеких местах, названия которых так ласкают слух. Но это был уже не человек, а труп, живущий лишь воспоминаниями о прошлом, каким оно ему представлялось. Были и другие, кто, вернувшись домой, не интересовались более землей и не стремились трудами рук своих заставить ее родить, как делали когда-то их отцы. Металл еще более губительный, чем тот, что сам передвигался по земле, ужалил их. В поисках этого металла, дающего возможность уплатить налоги, а также покупать бесполезные иноземные товары, они нанимались на плантации, украденные у кенийцев, и на дорожные работы — ведь плантации нужно было связать со столицей и с морем.

Илморог, некогда благоденствующее сообщество людей, живших плодами своих усилий, стал приходить в упадок, население его сокращалось. Да и железная дорога ко двору короля Мутесы обошла его стороной. Во время второй европейской войны Илморог покинули еще больше молодых людей, они ушли в города, поманившие их металлической надеждой, и то, что было некогда центром земледелия и торговли, превратилось в жалкую деревню, бледную тень вчерашнего дня…

Так рассказывала им Ньякинья, и ее истории из прошлого воодушевляли илморогцев. Они развели громадный костер и группами сидели вокруг огня. В походе в город приняли участие многие; все они были захвачены волной надежд, всеми ими овладело чувство, что беда у них общая, а потому и избавление от нее — тоже общее дело. Ньякинья всех сплотила вокруг себя, руководила всеми. Она рассказывала так, будто сама была участницей описываемых событий, будто сама воевала против немцев, будто ток крови в ее жилах отражал взлеты и падения Илморога. Она была вся в черном, глубокие морщины прорезали ее лицо, но даже в старости она была красива. Вдруг она замолчала, глаза ее смотрели на огонь. Путешествие ведь могло затянуться на много дней, и она тревожилась о детях, о своих детях.

— Расскажи, а что же они увидели в городах? — попросил Карега. Ему не терпелось узнать всю историю до конца.

— Нечего больше рассказывать… совсем нечего, — сказала Ньякинья, по-прежнему глядя на огонь. Глаза ее, живые, пристально глядящие, светились ярче, чем луна в ночном небе. Ньякинья, мать мужчин, говорила голосом, в котором слышались печаль и радость, она вновь переживала все, что вспоминалось ей о потерях и завоеваниях, победах и неудачах, но прежде всего — о страданиях и мудрости, рожденных борьбой.

— Нечего больше рассказывать, — повторила она, точно издали, точно голос ее доносился из тех далеких миров.

Карега, взволнованный, стремясь хотя бы мимолетным взглядом проникнуть в прошлое, узнать, что же приводит в движение историю, хотел было определить, что же именно утаивает Ньякинья, что заставило ее внезапно погрузиться в молчание и мрак среди шума детворы. Ванджа, Абдулла и Карега посмотрели на старуху, переглянулись и продолжали ждать.

— Сегодня был такой трудный день, — сказал, обращаясь ко всем, Нжугуна. — Спать пора. Завтра нам надо рано тронуться в путь. До города еще очень далеко.

* * *

Карега не мог заснуть. Он ходил по равнине, вспоминая рассказ Ньякиньи, снова переживал этот рассказ: на миг вообразил себя Ндеми, который валил в лесу деревья и закладывал основы ремесленного производства… но его мысли, точно подавленные бескрайностью пространства, устремлялись куда-то мимо Ндеми, мимо Илморога. Они уходили в прошлое, которого он не мог знать, но, казалось, знает — сколько лет этому прошлому: сто, триста или больше? То, чему он пытался учить детей, то, что он хотел постичь в Сириане, было лишь рядом логических утверждений и отрицаний, умозаключений. Но прошлое, которое он пытался постичь, приобрело в устах этой старухи удивительно живую, конкретную форму. Он снова и снова вспоминал ее рассказ… перед ним всплывали образ за образом… и мысли его улетели далеко: постижение тайн металла и камня… всевозможные сведения, которые собирались по крохам… песни, споры, разные истории по вечерам… как пытались они покорить силу металла и камня, а неподалеку были расположены селения тех, кто пытался сделать то же самое с землей. Затем приплыл корабль, и люди увидели дым, вылетающий из бамбуковых палок, и соотношение сил изменилось: теперь африканцы должны были бросить оседлое земледелие, забыть о схватке с богами металла и камня и искать убежища в лесах. Карега точно воочию видел страдания и ужас беглецов, уходящих все дальше и дальше в чащу леса, чтобы построить в новых краях новые дома… а огонь… о господи… огонь пожирал деревни, пламя жажды, побуждавшей белых завладеть нашей красной землей и черной слоновой костью, уничтожало накопленную за многие годы мудрость… а тех, кто не смог убежать, приковали друг к другу цепью, и вели к морскому берегу, и увозили в чужие края. Да, он видел теперь все это и мог противопоставить своим сомнениям то, что можно назвать неопровержимым доказательством. И говорил себе, если все это правда, как же тогда объяснить власть природы над человеком? Ведь ты выслушал только что рассказ Ньякиньи? Если шестьдесят лет могли уничтожить все труды Ндеми, так что от мудрости и усилий его теперь и следа не осталось, то что же натворили четыреста лет рабства и кровавой резни — змея-кровопийца, изменившая лишь цвет своего яда?

Он внезапно остановился, и напряженный поток его мыслей прервался. Впереди, в самом сердце равнины, конусом возвышалась гора, твердая, но трогательная в своем одиночестве. Он оглянулся, вздрогнул — рядом кто-то был…

— Это всего лишь я, — сказала Ванджа. — Я напугала тебя?

— Нет-нет, что ты. Но я очень боюсь змей, и эти твари мне всегда мерещатся на сухой равнине.

— Ш-ш! Ночью нельзя называть их по имени. Называй их ньяму циа тхи. Я тоже их боюсь.

— Ну, я не суеверен. Леопарда у нас называют «тот, кто весь в пятнах» или же «тот, кто ходит тихо». Почему? Ведь если дух животного способен слышать, он всегда услышит, как мы его ни назовем.

— Помню, когда-то в моей хижине ты сказал, что ты не доверяешь именам. Ты сказал что-то вроде: цветок это всегда цветок. Ритва ни мбукио.

Она засмеялась. Ему стало неловко, и он поспешил объяснить:

— Я не то чтобы не доверяю именам. Есть имена, которые как бы выставляют на посмешище тех, кто носит их, наших африканских братьев и сестер, гордо величающих себя Джеймсом Филипсоном, Риспой, Котенсиа, Роном, Роджерсоном, Ричардом Глюкоузом, Милосердие, Лунный снег, Эзекиелем, Шипрой, Уинтерботомсоном — всей этой коллекцией имен и псевдоимен Запада. Можно ли найти лучшее доказательство неуважения к себе, чем вечеринка для друзей, во время которой хозяева убеждают гостей никогда больше не называть их настоящими, африканскими именами? Просто я больше верю в реальность того, что носит имя, чем в реальность имени.

— Ты об этом сейчас думал? Я довольно долго иду за тобой, а ты даже не почуял, что за тобой кто-то крадется. Или же тебя тревожит наш поход?

— Нет. Я размышлял о том, что рассказала Ньякинья.

— О Ндеми?

— Да.

— Ну и что? Ты веришь этому?

— Наверно, это правда. Почему бы нет? Если не все в точности, то уж хотя бы в самом главном.

— О чем ты?

— О нашем прошлом. О нашем великом прошлом. О том прошлом, когда Илморог, вся Африка владели своею землей.

— Ты забавный юноша, — сказала она и улыбнулась чуть виновато, вспомнив ту ночь, когда Карега сбежал из ее хижины.