— Может, ты и верно гутаришь, — сказал он, выслушав до конца взволнованную речь арестованного богомаза, — а только я все равно не отпущу вас отсюдова.

— Тебя никто и не просит, — успокоил стражника Тихон Евсеевич. — Главное, чтоб ты понимал что к чему. На будущее, так сказать. Закрывай дверь, а то холоду напустил...

* * *

Микал спешил к атаману. Он был счастлив и горд самим собой — одним выстрелом уложил несколько зайцев: поймал с поличным богомаза, отомстил Данелу, ухватил за горло его зятя Степана и угодил атаману. Доложит в Отдел о его заслуге, могут к медали представить и чин урядника дать.

Он уже хотел свернуть в Цыганский переулок, чтобы выйти на берег Терека, где по-прежнему стояли окруженные казаками правленческие тачанки, как вдруг увидел Ольгу. Она поднималась по тропинке от места крещенского парада к станичной площади. «Домой направилась», — подумал Микал и решил не сворачивать к реке. Никуда не денется атаман, успеет узнать о случившемся. Вскоре он вышел к правлению. Опоздал: Ольга уже пересекла площадь и приближается к своему двору. У Микала зачастило сердце. Прижимая к боку тяжелую икону, он решительно двинулся вслед за казачкой. Ему сегодня нечего бояться, у него есть причина на тот случай, если в доме окажется кто–нибудь, кроме Ольги. Ведь он ищет атамана по очень важному государственному делу.

А в это время атаман стоял возле тачанки в кругу подчиненных ему казаков, пил чихирь и вместе со всеми пел старинные казачьи песни. Хорошее настроение сегодня у старого Вырвы. Как изменилась его жизнь с той самой свадебной ночи, когда обнял, утешая, плачущую невестку! Тогда понял, что счастье не выдумали люди, что прожил свои шестьдесят лет впустую, что не было в этой жизни ни настоящей цели, ни любви, ни даже привязанности. Словно кто–то насмешливый приподнял перед его взором завесу над тайной человеческого бытия. Правда, грех это — засматриваться на жену сына. Да милостив бог: простит. Неужели, не поймет, что сыну от его любви вреда нет: дураку одна только рыбка на уме да деньги.

— Простит господь? — задает атаман вопрос закусывающему вяленым осетром отцу Михаилу.

У батюшки осоловелые глаза и всклокоченная, облитая чихирем борода.

— Господь милостлив, — отвечает он густым басом, щурясь на солнце и не вникая в суть вопроса. — Как сказал пророк Исайя: «Изглажу беззакония твои, как туман, и грехи твои, как облако; обратись ко мне — я искупил тебя».

А... шут с ним, с грехом. Замолит долгогривый. Пожертвует атаман на церковь сотенную — и вся недолга.

— Давай, отче, еще по единой.

— Аминь, — соглашается священник, принимая в руки деревянную кружку из рук помощника атамана Бачиярка, сидящего на тачанке возле бутыли с чихирем и исполняющего обязанности виночерпия.

Атаман взглянул на стоящих возле проруби стодеревских молодок. Что–то не видно среди них дорогой невестушки. Неужто домой ушла? Почему ушла? Что ей здесь не нравится? Прокопий Севастьянович почувствовал, как по сердцу холодной тысяченожкой пробежал испуг. Может, другого любит? Что–то зачастил дело без дела к нему в хату этот приблудный писарь. Нет ли промеж них амуров? Не потому ли за него просил в Отделе рыжий сват Силантий? При этой мысли холодная тысяченожка в груди ужалила в сердце.

Ох, не нравится ему молодой осетин. Гордый, непокорный и нечистый на руку: где только можно к чужому добру лапу протягивает, словно он не писарь, а сам атаман. Казаков сторонится, а с какими–то подозрительными чужаками дружбу водит. Недавно опять его видели с тем самым одноглазым чеченцем, у которого через всю морду шрам от шашки. И все бы это не беда. Нет ничего страшного в том, что писарь взятки берет (а кто их не берет?), и пусть якшается хоть с самим сатаной, тьфу, тьфу! помолчать в худой час, но только бы не пялил он свои глазищи на Ольгу...

— Будь здоров, Прокопий Севастьянович! — это дед Хархаль снимает перед атаманом шапку, прежде чем опрокинуть в рот предложенную ему в честь праздника чапуру с чихирем.

— Пей на здоровье, — отвечает рассеянно атаман, снова окидывая горящим взглядом толпящуюся на берегу и вокруг купели молодежь — не видно писаря. Где же он? Только что здесь стоял и вдруг — словно сквозь землю провалился. Ревность крутым кипятком плеснула по груди. «Неначе парубок», — усмехнулся он криво над собой и, ни слова не сказав окружавшим его казакам, зашагал прочь от тачанки.

— Свершилось! — неслись ему вслед хмельные возгласы отца Михаила, — Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, жаждущему дам даром от источника воды живой!

В рокочущий бас святого отца вплетался, как плющ в виноградную лозу, воркующий тенорок деда Хархаля:

— И-и... батюшка. Даром, что за амбаром — плесенью поросло. Даром, положим, ты и лба не перекрестишь. Да ить и не от тебя сие повелось. Не ты первый, не ты последний, рви твою голову..

— Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, первый и последний! — не унимался святой отец, размахивая куском вяленой осетрины.

Чем ближе хата, тем чаще бьется сердце. Дай бог, чтобы ревнивые мысли об Ольге оказались поклепом на нее. Тихонько открыл калитку, на носках сапог прокрался по двору к хате. Со стороны конюшни донеслось призывное ржание коня — почуял, шельмец, хозяина. Прокопий Севастьянович толкнул легонько дверь — она оказалась незапертой.

Но где же Ольга?

В хате тишина. Только часы-ходики на стене равнодушно отсчитывают мгновенья Вечности да тонюсенько дребезжит от тяжелых сапог посуда в шкафу.

Прокопий Севастьянович вышел из хаты, заглянул в летник, потом во времянку — нет нигде. Сразу пропала радость предвкушаемой встречи. Снова в отягченную хмелем голову полезли мысли. А вдруг они милуются где–нибудь в Дорожкиных Дубьях или Орешкином лесу? Ну, если так...

Прокопий Севастьянович еще не знал, что сделает, если предположение окажется верным. Но сама мысль об этом сделалась для него такой невыносимой, что он едва не бегом бросился к конюшне, чтобы оседлать Кайзера и помчаться на розыски пропавшей.

— Не балуй, — отмахнулся от коня, который потянулся к его носу мягкими теплыми губами.

Конь не обиделся. Фыркая от свежего морозного воздуха, охотно пошел за хозяином.

— Не дуйся, дьявол, — Прокопий Севастьянович подтянул подпругу еще на одно отверстие, поставил ногу в стремя, но вспомнив, что калитка закрыта, повел коня в поводу. И тут он увидел на снегу, под самым окошком времянки, отпечаток Ольгиного ботинка — маленький, узенький, с ямочкой от острого каблучка. Старый казак нагнулся, инстинктивно осмотрелся вокруг — не видит ли кто его мальчишеской выходки? Вон еще один след — к сараю. «До ветру, должно, на баз ходила», — усмехнулся свекор, чувствуя, как снежный след холодной струйкой побежал по горячим пальцам.

Он набросил повод уздечки на столбик калитки и, не отдавая себе отчета в том, что делает, пошел по следам. Они прочастили вдоль стены сарая, миновали припорошенный свежим снегом баз и свернули к стоящей у плетня скирде с сеном. Тут только Прокопий Севастьянович заметил, что Ольгины следы переплетаются со следами чьих–то сапог. Так и есть! Это сапоги чертова осетина!

Атаман крадучись подошел к скирде и услышал приглушенный разговор:

— Отстань, смола, — шептала женщина, смеясь и, очевидно, шлепая дружка по рукам. — Ты неначе наш поп: чем больше берешь, тем жаднее делаешься. Уходи–ка, мил-друг, пока мой дурак с Тереку не приперся — придется тогда рубль давать.

У Прокопия Севастьяновича потемнело в глазах. Ольга! Вместе с писарем! Мнут сено, которое он косил собственными руками! Усилием воли удержал себя, чтобы не броситься вперед, лишь скроготнул зубами.

— Посмотри, какие я тебе серьги принес, — послышался в ответ Микалов голос. — Разве они не стоят еще одного поцелуя?

— Ой, какие красивые! — воскликнула Ольга.

С минуту за скирдой слышались тихая возня, поцелуи, смех.

— Что я тебе сказать хочу, — снова заговорил Микал. — Давай уйдем из станицы.