Тем временем священник поднял над головою крест, пропел басом традиционную стихиру. Хор певчих дружно закозлетонил вслед за ним:

«...Тройческое явись поклонение. И дух голубине...» При этих словах над «иорданью» захлопали крылья выпущенных мальчишками голубей. Выстроенные шеренгой казаки подняли к небу стволы карабинов, скосили глаза в сторону атамана.

Священник, склонясь над прорубью, окунул в нее крест. И тотчас Денис, смахнув с узких плеч своих дырявый тулуп, закосолапил по запорошенному свежим снегом льду к краю священной купели.

— Отвернитесь, чего бельмы вывернули? — прикрикнул он на хихикающих баб и девок, одной рукой прикрывая стыдное место, а другой теребя на груди замусоленный гайтан [71].

— Было бы на чего смотреть, о господи! — отворачиваясь и прикрывая лицо растопыренными пальцами, вздохнула озорница Сюрка Левшинова. — Худорба ходячая.

В толпе зрителей загалдели, заахали:

— Гляди-кось, Денис Невдашов!

— Заместо Кондрата!

Но четче других прозвучал в морозном воздухе возмущенный голос Стешки:

— Мать моя родная! Куды тебе несеть, дурень будылястый? Мало я на тебя грошей сопсувала? Еле-еле отходила, а он знов, как тот черт в вершу.

У попа при таких ее богохульственных речах даже борода затряслась от возмущения.

— Не суесловь, греховодница! — крикнул он, перекрывая голоса певчих и пронизывая гневным взглядом дурную бабу. И тотчас набросился на Дениса, пробующего пальцами ноги освященную крестом воду:

— Ну, чего рот раззявил, раб божий? Лезь в купель!

— Спаси Христос, — «крещающийся в Иордани» перекрестился на всякий случай свободной рукой и шагнул в ледяное очко.

— За край держись, а то теченией уволокеть! — посоветовала чья–то сердобольная душа.

Однако опасения излишни. Присмирел стиснутый тяжелой ледяной броней Терек-богатырь. Нет в нем былой мощи, как в «вишневку» или «грушевку» [72], когда переполненный влагой-силушкой, выходит он из берегов, смывая все и вся на своем пути. Мелкая оказалась купель — едва прикрыла посиневший на морозе Денисов зад.

— Окунайся, раб божий, окунайся! — снова закричал отец Михаил и надавил крестом на лохматую Денисову макушку.

— У-ух! — Денис по-бабьи плюхнулся в воду, ухватился за край проруби.

Атаман махнул рукой, и нестройный залп из карабинов потряс воздух над головами верующих.

Но вот обряд крещения подошел к концу. Как ошпаренный выскочил Денис из ледяной купели. Трясясь, словно в лихорадке, с ходу нырнул в распахнутый Кондратом тулуп и застучал зубами по горлышку водочной бутылки. Тогда бросились к проруби верующие. Осененные Троекратным знамением сверкающего на солнце креста, плескали себе в лицо целительную воду, пили из сложенной ковшиком, ладони, наполняли ею кувшины, бутылки, пузырьки и прочие домашние емкости. Святая вода! Иорданская! Пользительная!

— Ты бы, старая, прикатила к пролубке бочку — до самой смерти запаслась! — крикнул Кондрат Химочке Горбачихе, булькающей в проруби бутылью-четвертью.

— А мне и энтой водицы должно хватить до смертного часу.

— С такой посудиной до второго пришествия Христа дотянуть можно.

— Пустобрех ты, Кондратушка, прости тебя бог, — ласково укорила станичника бабка. — А только я сама дивуюсь: и в чем душа держится? Обезьяний век прожила, вороний распечатала. Я уж и покрывало приобрела на смертный час...

— Не пролей, бабушка, лекарству, — не унимался Кондрат, — мой сосед нарочно полгода в бане не мылся, чтобы в пролубке гуще взвар был.

— И-и... зубоскал непутящий, — покачала головой Горбачиха, с трудом выволакивая на лед огромную бутыль. — Разум твой не ведает, что уста глаголят. Испил бы лучше святой водицы, чем богохульничать.

— Сей момент, бабуся! — Кондрат забрал из рук укутанного в шубу Дениса бутылку, опрокинул недопитое соседом себе в рот. Затем вскочил в передок тачанки, крутнул над головой вожжами. — Но, родимые!

Кони рванули и в один миг вынесли тачанку из–под яра на станичную площадь.

Микал проводил глазами тачанку и подошел к другой, на которой помощник атамана Афинасий Бачиярок, перевалив через колено огромную бутыль, оделял чихирем станичную знать и рядовое седобородое казачество. Он смотрел на деревянную чашу в руках Афанасия, и видел вместо нее пуховую шаль и смеющиеся глаза под этой шалью. Воллахи! Никогда бы не подумал, что можно любить сразу двух женщин. Ему бы ненавидеть ту, хуторскую, а он по-прежнему думает о ней. Даже тогда, когда обнимает украдкой эту, здешнюю. Она шепчется о чем–то с Сюркой Левшиновой и не спешит уходить от священной проруби.

Хорошо живется Микалу в казачьей станице, дай бог здоровья Ольге и ее отцу Силантию. Казаки, хоть и хмурятся порой, что–де не казачьих кровей над ними начальник поставлен, могли бы и своего подыскать грамотея, но при встрече снимают перед писарем шапку, кланяются — кто б он ни был, а персона важная, рядом с атаманом на сходе сидит.

Плохо только, что с некоторых пор стал коситься на него атаман. Ревнует невестку. Того и гляди, ушлет старый шайтан на действительную в Закавказ. Прощай тогда Ольга и вольная жизнь. Сколько раз уже предлагал ей уйти из станицы, а она лишь смеется в ответ. Недавно снова приезжал Гапо, одноглазый приятель. Соблазнял разгульной жизнью в чеченском ауле. Звал в горы к удалому разбойнику Зелимхану. Не пошел с Гапо, отказался. Из–за Ольги. Из–за ее чарующих глаз, чтоб они ни на кого не смотрели, кроме него, Микала. Даже к матери забыл дорогу. Как побывал у нее однажды ночью тайком от хуторян, так с тех пор больше и не появлялся в родном гнезде.

— Миколай, слухай сюда, — кто–то подергал задумавшего за рукав черкески.

Микал оглянулся: это был казачонок Петька, младший сын мельника Евлампия Ежова. У него — азартный блеск в черных широко открытых глазах и заговорщическая улыбка на круглом, слегка побитом оспой лице.

— К богомазу ктой–то на арбе прикатил, — зашептал он в ухо наклонившемуся писарю.

— О чем они говорят? — спросил взрослый.

— Не разобрать за дверью, — скривился подросток. — Должно, икону заказуеть.

— Молодец, — похвалил Микал мальчишку и пошел прочь от тачанки, над которой уже поднималась ввысь песня, вырвавшись вместе с паром из разгоряченной вином груди деда Хархаля: «Сла-авный пышный, быстрый Терек...»

— А пятак? — догнал Микала Петька и протянул руку.

Микал остановился, побренчал в кармане мелочью и дал мальчишке вместо пятака гривенник.

У того от радости так и вспыхнули глаза. А Микал невольно вспомнил Осу — тоже деньги любил. А кто их не любит? Может быть, богомаз, который утверждает, что в будущем человеческое общество будет обходиться без денег? Он–то говорит, а сам не гнушается брать деньги за свою мазню. Подозрительный тип. Недавно опять в Грозный ездил. Привез икон всяких, как будто у него своих мало.

Станица гуляла. Отовсюду слышались оживленный разговор, смех, песни. Некоторые казаки, упившись чихирем, уже, что говорится, не вязали лыка. Неподалеку от Сюркиной хаты куражился над своей дебелой супругой Ефим Недомерок. Он бил себя в грудь кулаком и спрашивал с вызовом:

— Я казак?

— Казак, казаку отвечала жена, — ведя его под руку. — Говорила ж, не пей боле.

Ефим не удовлетворялся ответом и снова требовал от своей половины подтверждения того, что он не какой–нибудь иногородний-хохол, а казак, его имперррраторского величества верный слуга и защитник.

— Кто мене запретит пить? — крикнул «государев защитник» фистулой и бросил на дорогу шапку. — Я казак, мене усе дозволено. Баба, подай шапку сей момент.

Казачка молча подняла шапку, отряхнула от снега, натянула мужу на бритую макушку.

— Да казак же, казак, будь ты неладен, сто разов тебе об том гутарила, — вздохнула она и вдруг озлилась: — И откель ты навязался на мою голову? Дерьмо ты, Ефимушка, а не казак. Вон из хаты вышел казак, хоть и не казацкого роду. Сюрка знала, кого на фатеру пущать...

Микал взглянул туда, куда казачка показывала пальцем, и у него захватило дух от неожиданности: из Сюркиной хаты выходил богомаз, а следом за ним — Данел Андиев! Последний держал в руках небольшую иконку.