Возле собора сегодня ни души. Только бродит за оградой чья–то коза, да хромой Осип, церковный сторож, дрыхнет, сидя на скамье в пристройке-колокольне. При звуке чужих шагов он привычно проснулся, но увидев, что это подошел не отец Феофил и даже не дьякон, снова закрыл красные с похмелья глаза.
— Иннокентия не видел случаем? — спросил у него Василий.
Сторож вместо ответа махнул рукой в сторону собора и поудобнее притерся плечом к столбу звонницы.
Василий вошел в храм. В нем было пусто и сумеречно. Каждый шаг гулко отдавался под высоким куполом. «Гудит, будто гитара», — подумал Василий, берясь за ручку тяжелой дубовой двери, ведущей в ризницу.
— Дядь Кеша, ты здесь? — заглянул внутрь притвора.
— Я забыт в сердцах, как мертвый; я — как сосуд разбитый, ибо слышу злоречье многих, отовсюду ужас, когда они сговариваются против меня, умышляют исторгнуть душу мою, — отозвался из сумрака ктитор. Он сидел на стуле перед глубокой оконной нишей и что–то не то читал, не то писал при отблеске догорающей зари.
— Едва разыскал тебя, — облегченно вздохнул Василий.
— Кто нашел меня, тот нашел жизнь, — поднялся ему навстречу ктитор и погладил лысую голову.
— Ты один, дядь Кеша?
— Яко перст, сын мой.
— Правда, что арестовали Темболата?
Ктитор воздел кверху руки.
— Благословен господь, что явил мне дивную милость свою, послав пред очи мои отрока, пекущегося о чужих бедах наипаще собственных, — снова завел ктитор церковным речитативом.
— Да брось ты, дядь Кеша, дурака валять, — не выдержал Василий, — дело–то серьезное.
Иннокентий подошел к двери, приоткрыл ее, окинул глазами внутренность храма и, снова прикрыв дверь, приблизил к лицу нетерпеливого посетителя плоское, невыразительное лицо с редкой монгольской порослью под носом и на подбородке.
— Ты чего сюда приперся? — спросил он свистящим шепотом без всякого благочестия в голосе. — Кто дал тебе право нарушать конспиративную дисциплину?
— Я думал...
— Индюк тоже думал. В соборе никого нет, а он — нате вам, явился — не запылился, Или котелок совсем варить перестал? В случае чего говори, что приходил в храм поклоны бить, мол, отец Феофил эпитимью наложил за грехи, понял?
— Понял.
— А теперь слушай, раз пришел. Темболата взяли вчера вечером, заодно прихватили и Степана. Причина ареста пока неизвестна. Но, надо полагать, она связана с листовками, которые ты расклеил в Алдатовском сквере.
— А причем тут учитель с сапожником?
Иннокентий ползал плечами;
— Сам теряюсь в догадках. Знаю только одно: за Темболатом давно уже установлен негласный надзор.
— Что же делать, дядя Кеша?
— Использовать старое, проверенное средство. Немедленно расклеить листовки в том же самом месте. «Да не скажет враг мой: «Я одолел его». Да не возрадуются гонители мои, если я поколеблюсь», — закончил церковный служитель свою речь куплетом из псалма и пошел в угол ризницы. Открыл кованый сундук, вынул из–под сложенных в нем риз какую–то пачку, сунул ее в руки пришедшему в неурочный час прихожанину. — «И язык мой всякий день будет возвещать правду твою, ибо постыжены и посрамлены ищущие мне зла», — добавил он из другого псалма и подтолкнул собеседника к выходу.
— Я их мигом, — пообещал Василий, пряча пачку за пазуху.
— Ни в коем случае, — возразил ктитор, — Пусть листовки расклеит Нюра. Хватит с меня этого твоего дурацкого визита. «В бедствии ты призвал меня и я избавил тебя, из среды грома я услышал тебя, при водах Меривы испытал тебя». Ну иди, иди, конспиратор.
— До свиданья, дядя Кеша. А где это ты так хорошо священное писание выучил? В духовной семинарии, что ль?
— Моя, брат, семинария за пять тыщ верст отсюда в таежной глухомани. Там от тоски да одиночества не токмо писание, индусскую «Махабгарату» [67] наизусть выучишь, — усмехнулся дядя Кеша и закрыл за Василием тяжелую дверь.
Уже совсем стемнело, когда Василий, пересекши город с запада на восток, подошел к знакомому домику на глухой Астраханской улице, в котором жила Нюра Розговая. Калитку открыл отец Нюры, сгорбленный, чахоточного вида рабочий, человек, в свое время обучавший Василия слесарному делу. Узнав в запоздалом госте товарища по работе, укоризненно покачал взлохмаченной головой:
— И ты, Васек, вместе с ними? Чует моя душа, договорятся они когда–либо до веревки или каторги.
— Ты о чем это, Семен Фролыч? — удивился Василий.
— Да все об энтих, об политиканах, душа с них вон. Девке о приданом надо думать, а они ей в ухи одно долдонят: «манихвест», «гегемондия» какая-сь. И тот туда же, Тереха Клыпа. «Классовая сучность», — говорит, вроде он аблакат или городской голова, а у самого грамоты: два года гомназии на бойне у Хоргония Зверилина да один курс хвостокрута в батраках у луковского казака Брехова...
— Ох, и ядовит ты, Семен Фролыч, как тот дурман на пустыре, — рассмеялся Василий. — Мне бы Нюру повидать...
— Иди в хату и повидай, не богородица, чай, — проворчал Розговой и, почесываясь, заковылял к своей времянке.
«У такого горбыля и такая красавица-дочка», — подумал Василий, всходя по порожку на веранду дома, и слыша за дверью возбужденные голоса. На его стук вышла сама Нюра, тоненькая, маленькая, в платье гимназистки, но без передника. Она в этом году закончила Владикавказскую женскую гимназию и теперь готовилась ехать в Ростов на учительские курсы.
— Заходи, заходи, — защебетала она, блестя в луче вырвавшегося вместе нею из комнаты лампового света большими горячечными глазами. — У нас такая полемика идет — страсть!
— Я только на минутку, дело серьезное есть, — попытался остаться в коридоре Василий, но Нюра, схватив его за руку, уже кричала дурашливо своим гостям:
— Господа! Прошу, любить и жаловать. Василий Картюхов, представитель рабочего класса, надежда и опора нашей несчастной родины.
Василий вынужденно улыбнулся, снял картуз перед сидящими вокруг стола «господами». Они все ему знакомы в той или иной степени, за исключением одного, сухопарого и белобрысого, как он сам, юноши в офицерском кителе без погон и с, короткой трубкой в зубах. Председательствует, как всегда, Игнат Дубовских, красивый брюнет с франтоватыми усиками под тонким нервным носом. Рядом с ним сидит Георгий Бичерахов, осетин из Черноярской станицы, инженер по, профессии. На нем шерстяной серого цвета бешмет, ладно облегающий мускулистую, по-кавказски стройную фигуру. Напротив, него, положив на стол белые руки, откинулся на спинку стула гимназист-старшеклассник Николай Дремов. У него светлые, какие–то безмятежные глаза и ленивая усмешка на круглом, тоже белом лице. Терентий Клыпа, сосед Картюхова по верстаку в мастерских, сидел на старой самодельной софе и тренькал на расстроенной гитаре. По раскрасневшимся лицам гостей Василий понял, что к его приходу они успели опорожнить стоящий посредине стола самовар, а заодно с ним и какую–нибудь философскую тему.
Василий сел на предложенный Нюрой стул, прислушался к возобновившемуся спору. Больше всех горячился Игнат Дубовских.
— Только культурный капитализм, свободный от давления самодержавия, станет тем самым Архимедовым рычагом, который перевернет вверх ногами не только прогнившую в своем многовековом сне Россию, но и весь мир, — доказывал он, любуясь собственным красноречием.
— И будет драть при этом с нашего брата-мастерового по семь шкур, — бросил ему в ответ увесистую, как дубовая палка, реплику Терентий Клыпа.
— Что за манера так гиперболизировать свои мысли, — скривил сочные, красиво очерченные губы поборник «культурного капитализма». Его бледное лицо с трагическими черными глазами подернулось тенью грусти. — Неужели мой оппонент и впрямь считает доминирующей силой века марксовскую так называемую диктатуру пролетариата?
При этом вопросе Георгий Бичерахов с усмешкой взглянул на Терентия: что ответит малограмотный рабочий образованному чиновнику?
— Другой силы, к сожалению, не вижу, — рванул гитарные струны тот.