Микал не стал дожидаться окончания этой скандальной сцены. «Дурак! Пожалел дать сотню порядочному человеку, теперь придется эту сотню полицейскому отдать», — подумал он о Неведове и поспешил на всякий случай скрыться за углом тюрьмы. Выйдя к Тереку, он пошел по излучине и в том месте, где Графская улица неожиданно обрывается на крутом берегу среди куч мусора и далеко не графских отбросов, столкнулся с Кузьмой. Взглянув на его физиономию, Микал понял, что у него не скребут на душе кошки и что жизнь для него не такая уж безнадежная штука.

— Ну что? — без всякого почтения обратился к сыну атамана казачий писарь.

— Вот, — Кузьма разжал кулак и довольно рассмеялся, — целковый, как в грязе, нашел.

Микал с невыразимым презрением посмотрел на подопечного.

— Где они? — спросил резко.

— Этот, который рупь дал, ушел вон туда, — Кузьма махнул рукой в сторону рощи, — а Ольга осталася тама. Ревёть.

— Почему ж ты ее не забрал с собою?

— Спробуй забери, — ухмыльнулся Кузьма. — Глаза выцарапает.

— Да ты и вовсе, как я погляжу... — процедил, сквозь зубы Микал и зашагал по тропинке дальше.

Кузьма недоумевающе посмотрел ему вслед.

— Коней аль однех бросил на базаре? — крикнул он. — Цыганы уведут, не дай бог, папаша в гроб загонит.

Но Микал даже не обернулся.

Тогда Кузьма поспешно перекрестился и неуклюже побежал по грязной, убогой улице с таким благородным названием. «Убьет папаша!» — повторял он про себя одни и те же слова, подгоняемый мыслью о возможной пропаже.

* * *

Оставшись одна, Ольга некоторое время стояла неподвижно, оглушенная тяжелым словом «отвяжись», затем повернулась спиной к мосту, по которому удалились оба мужчины, и медленно побрела вдоль разбитой колесами дороги, машинально обходя лужи и колдобины. Никаких мыслей в голове, никаких чувств в груди. Пусто, голо, как на ветках черной от дождей дикой груши. Только тупая боль в сердце. Затаилась в самой середине, как вон тот сморщенный плод, что одиноко висит средь голых сучьев.

Какой–то зубоскал-казачина, лежа поверх мешков с мукой на возу, который со скрипом тянет по грязи пара быков, крикнул дурашливо:

— Эй, красотка! Ты часом не заблудилася? Давай вместях поблудим, — захохотал он, радуясь открытому им двойному смыслу в таком, казалось бы, безобидном слове.

Но Ольга прошла мимо, не удостоив шутника даже взглядом.

— Не иначе княгиня Бековичева: фу-ты, ну-ты, мамзель из закуты, — обиженно проворчал казак. — Дура и есть.

— Должно, топиться пошла, — равнодушно зевнул его более пожилой товарищ и перекрестил припорошенную мукой бороду. — У них сейчас энто в моде. Грамотные дюже стали: чуть чего — в Терек нырь... Хучь бы преж чем топиться, гейшу сняла да ботинки. Новая гейша–то и ботинки рублев десять стоит... Ну, чего мордой крутишь? Цоб, Агай! Куды тебе, холера заносит?

Воз проскрипел мимо и скрылся между деревьями за поворотом. Над дорогой пролетела ворона. Она картаво каркнула и тоже скрылась за седыми, макушками белолисток.

Впереди показался Терек. Несется вскачь, как вырвавшийся из стойла конь, тоже не задумываясь, куда и зачем несется. Любила Ольга приходить сюда с подругами. Интересно было смотреть, как крутятся под напором терской струи огромные мельничные колеса. Но сегодня Ольгу не тянет смотреть на них. Ее самое закрутила судьба-стремнина в мутной коловерти страстей и вот-вот затянет на самое дно потока. Свернула с наезженной дороги влево, побрела по тропке между кустами боярышника бок о бок с пенящейся стремниной. Здесь–то и настиг ее Микал. Подбежал сзади, крепко схватил за плечи:

— Стой, Ольга! Пусть я здесь навечно врасту в землю, но я не пущу тебя дальше.

Ольга обернулась, подняла глаза на молодого осетина и беспомощно уронила ему на грудь растрепанную голову.

— Зачем ты пришел, Микал? — прошептала она, глотая слезы и не удивляясь его появлению.

— Чтоб спросить тебя, когда исполнишь свое обещание.

— Какое обещание, Микал? — Ольга отстранилась от парня, поправила на голове платок, подоткнула под него выбившиеся пряди золотистых волос.

— Помнишь, что ты мне говорила, когда приезжали свататься?

— Помню.

— Как целовала меня, помнишь?

— Помню.

— А что сказала тогда, тоже помнишь?

Ольга проглотила очередной вздох:

— Ну разве мне сейчас, Микал, до этого?

— Воллахи! — вскричал Микал, подняв руки. — Всем — «до этого», только Микалу не «до этого»! Сапожника любить можно, Кузю-дурака можно, старого атамана тоже можно, а молодого писаря — нельзя. Почему? Может быть, у меня глаз кривой или на спине горб вырос?

— Ты об чем это? — сузила Ольга глаза. Слез как ни бывало на длинных ресницах. Щеки полыхали заревом стыда и гнева.

— Я убью твоего Степана и старого Вырву, клянусь гнилыми потрохами попа, который чуть было не утопил меня в купели.

— И куда побежишь после того? — спросила Ольга, раздраженная таким откровенным высказыванием. От ее подавленного настроения не осталось и следа. Синие глаза потемнели, словно небо перед грозой, острый. подбородок вскинулся над меховым воротником гейши надменно и повелительно.

— К Зелимхану уйду, — ответил Микал твердо.

— Дурак ты после этого, — усмехнулась Ольга.

— Эй, женщина! — вскричал ошарашенный такой неслыханной в устах женщины дерзостью самолюбивый сын Кавказа и схватился за кинжал. — Я убью тебя за оскорбление мужчины.

— Ха-ха, — рассмеялась казачка. — Испужал, как же. Бабу пырнуть кинжалом — ну и казак! Глупый ты, Микал.

— Не говори больше! — снова крикнул Микал. — Клянусь небом, моему терпению...

Он не договорил о том, что может произойти с его терпением — синие, бездонные глаза приблизились к его сверкающим от гнева глазам:

— Ты уже клялся однажды, Микал, и до сих пор не выполнил своей клятвы.

— Видит бог...

— Видит, — согласилась Ольга. — Он все видит. Я тоже кое–что видела... и слышала. Степан на Пасху встречался с осетином-учителем. Они говорили...

Терская струя, с шумом перекатывающаяся через упавший с берега ствол дуба, оберегала тайну этого-разговора от чужого уха.

* * *

У Степана было такое чувство, словно он украдкой выпил молоко, предназначенное для грудного младенца, или залез в карман к нищей старухе. «Так тебе и надо!» — сплюнул он в придорожную канаву, широко шагая мимо рощи в направлении Алексеевского проспекта. Ориентировался он при этом на острый шпиль колокольни армянского собора, что одним своим боком выходил на центральную улицу. Там, возле собора, и произошла очередная задержка.

Он уже ступил на мощенный кирпичом тротуар проспекта, когда до его слуха донесся призывный голос:

— Эй, дюша любезни! Тебе на тот сторона надо?

Степан обернулся на голос. Перед ним стоял худой, заросший черной щетиной мужчина в затасканной шляпе с обвисшими полями и высоких, выше колен, болотных, сапогах. Своим видом он напоминал охотника, решившего пострелять на болоте дупелей, если бы у него в руках было ружье, а не палка, а под его ногами болото, а не проспект, названный именем отпрыска его величества царя российского. Впрочем, он, этот проспект, мало чем отличался от того места, где водятся дупеля. Во всяком случае, лягушки водились здесь во множестве, о чем красноречиво свидетельствовало их дружное по временам кваканье.

— Вообще–то надо. А что? — остановился Степан.

— Садис, дорогой, на мой спина — перевезу на тот сторона. Три копейки в один конца.

Степан рассмеялся.

— Ты же не выдержишь меня, — усомнился он. — Чего доброго, шлепнемся оба в грязь.

— Не беспокойся, ради бога, — улыбнулся носильщик. — Я Дулуханова бабу носил. У ней тела, знаешь какой — во! — он выгнул руки дугами у себя по бедрам.

— Дулуханов, это кто ж такой? — поинтересовался Степан.

— Вах! Дулуханова не знаешь? Самый богатый купец в Моздоке. У него один, два, три магазин. Такой хитрый армян: любого кругом пальца обойдет. Это про него поговорка хороший есть: «Родился на семь дней раньше черта».