«...Пора от слов переходить к делу, — продолжал между тем все тот же спокойный голос, — обрушим молот всенародного гнева на рабские цепи, которыми...»

Однако чтец не успел прочитать до конца о цепях — подбежал городовой и сорвал с акации наклеенную на ее стволе антиправительственную бумагу.

— Как вам не стыдно, господа! — по-отечески ласково пожурил он толпу,, складывая листовку вчетверо и пряча за дерматиновую подкладку фуражки. — Беспорядки устраиваете. Вот вы читаете, а мне по службе — выговор. Давайте, давайте, господа, по домам, прошу по-хорошему! Это вам не афиша в театр, и не икона божьей матери. А ну, разойдись к чертовой матери! — не выдержал Змеющенко отеческого тона.

Степан улыбнулся, вспомнив свою встречу с полицейским на Пасху, и продолжил путь. Листовку, конечно, приклеил Василий Картюхов. Хороший должен получиться из него революционер.

Город кончился. Справа синеет оголенная осенними холодами роща. Слева мчит холодные воды легендарный Терек. Он уже не так мутен, как в июльское снеготаяние. К нему, подобострастно изогнув крутой дугой русло, примыкает его хилый побратим, так называемый Малый Терек, а проще — Протока. Летом она полноводна и бурлива, сейчас же в ее пересохшем русле голубеют лишь отдельные озерца отстоявшейся, чистой, как слеза, воды, да серые корчи лежат по всему дну, напоминая собою оставленных отливом на морском берегу уродливых моллюсков.

Через Протоку переброшен мост. Два дуба-великана стоят верными стражами у входа на мост, по которому катится телега, нагруженная мешками с пшеницей — то луковские казаки едут к мельницам, что вереницей стоят за островом на баржах, называемых байдаками, словно маленькие пароходцы у пристани.

Остров довольно большой и щедро покрыт лесом. Некоторые деревья в обхват толщиной.

Степан перешел по мосту на ту сторону Протоки, и тотчас Ольга выступила ему навстречу из–за огненно-красного куста шиповника. Синие глаза ее лихорадочно блестели, крылья носа вздрагивали, щеки горели.

— Пришел... — облегченно выдохнула она и обхватила ладонями плечи любимого человека. — Насилу дождалась...

Сердце медвежонком ворохнулось в груди Степана, тяжелыми толчками бросило в голову горячую кровь. Стыд и радость, и гордость, и раскаяние — все эти противоречивые чувства охватили его разом и закружили в стремительном вихре. «Я не за этим сюда шел», — призвал он на помощь защитницу-совесть, а руки в то же время бессовестно сжимали опушенную выдрой гейшу. «Ведь я не люблю ее!» — пытался заключить союз со здравым рассудком, а губы, не рассуждая, уже отвечали на жаркий поцелуй.

— Сухота моя... моченьки моей нету... колдун проклятый, — бессвязно шептала обезумевшая казачка. — Брось свою неумытую чызгиню, иди ко мне... зацелую, растерзаю тебя, Степушка.

— Ну что ты, Оля... нельзя же так. Давай поговорим по серьезному — бормотал растерявшийся Степан, делая попытку оторвать от себя прилипшую паутиной женщину и все безнадежнее запутываясь в этой паутине.

— Мне теперь все дозволено, — отвечала Ольга и еще теснее прижималась к любимому.

— У тебя муж...

— Муж? Ха-ха! Скажи только слово, брошу не токмо мужа, отца-матерю не пожалею. Ну, скажи, скажи!

— Не могу, у меня жена... — отчаянным усилием воли выбросил Степан из пылающей груди.

Но Ольга протестующе замотала растрепавшимися из–под платка волосами:

— Забудешь, Степушка, забудешь. Уедем во Владикавказ. Купим дом, у меня есть деньги... Рожу тебе казака, такого же сероглазого...

— Оля, да пойми же.

— Не хочу понимать. Нету для меня жизни без тебя.

И снова поцелуи, жгучие, как крапива, и острые, как пчелиный укус. И слезы. И смех сквозь них.

Голова пошла кругом у опьяненного женским хмелем парня. Пропади все пропадом! Все исчезло в мире, кроме вот этих синих омутов, называемых женскими глазами, и горячих губ. «Что же ты, сукин сын, делаешь?» — пронеслась в затуманенном сознании последняя искра благоразумия и погасла.

— Кгм...

Это уже не в мыслях, а на самом деле донеслось с моста. Степан обернулся, машинально отстраняя от себя Ольгу, и обомлел от стыда и страха: на мосту стоял молодой высокий казак и держал руку на серебряной черни кинжала.

— Кузя? — нахмурилась Ольга, выходя из–за Степановой спины — Ну, чего приперся?

Кузьма отпустил кинжальную рукоять, в замешательстве поскреб пальцами под папахой, отвел глаза в сторону.

— Дык я не сам... Он сказал, ежли не пойду, папаке доложит, папака кнутом всю шкуру спустит.

— Кто — он?

— Миколай, писарь наш, кто ж еще. Пойдем, а?

— Господи! — Ольга прижала кулаки к груди, с невыразимой тоской поглядела на мужа. — Связала нас с тобой, Кузя, судьба на горе наше. Ведь не любишь меня, знаю, а вот приволокся. Шел бы лучше к своей Сюрке.

— К Сюрке нельзя, сама знаешь, у ней богомаз на квартире живет, — вздохнул супруг, поднимая на жену светлые глаза. — Пошли, Оля, к возу, а то не дай бог папака узнает — убьет.

Ольга грустно улыбнулась.

— Ты иди... а я чуток апосля.

Кузьма отрицательно покачал головой, ткнул худым пальцем в Степана:

— Пущай он уходит.

— Ну, хочешь, я дам тебе денег?

— Сколько? — глаза на иконописном лице Кузьмы алчно сверкнули.

— Полтинник.

— Не. Давай рупь.

— Дома отдам, а сейчас иди.

— Он тоже пущай рупь дает, — ухмыльнулся Кузьма.

Ольга вопросительно взглянула на Степана: не скупись, мол. Тот, сгорая от стыда и злости на самого себя, достал из кармана серебряную монету с изображением самодержца «всея великия и малыя Руси», сунул ее не глядя и зашагал прочь. Ольга бросилась за ним, схватила за рукав, но он, не останавливаясь, бросил через плечо:

— Отвяжись...

* * *

Микал пересчитал деньги: общая сумма составила шестьдесят два рубля сорок пять копеек. Недурно! Вот так в течение получаса заработать столько, сколько хорошему мастеру не заработать и в два месяца. Что значит иметь на плечах голову, а не пустой горшок.

Он озорно подмигнул встречной молодой, роскошно одетой барыне, получив в ответ что–то неприветливое на французском языке, направился мимо тюрьмы к терскому берегу. Но он не успел скрыться за углом этого мрачного здания, как до его слуха донеслись гортанные крики, упрекающие кого–то в нечестности. Микал оглянулся — недалеко от базарной площади только что обобранная им группа ногайцев наседала на русского купца, тыча ему в нос мануфактурные этикетки.

— Твоя большой жулик иест! — кричал пронзительно Абдулла, — Корова брал, худой денга давал. Мне началнык хотел тюрьма сажал. Давай кароший денга!

— Идите к чертовой матери! — хрипел в ответ «большой жулик». — Я вас в первый раз вижу, босотва кривоногая. А ну, прочь отсюда!

Но ногайцы, крайне озлобленные неслыханным обманом, продолжали наседать на Неведова подобно стрижам, атакующим разбойника-ястреба.

— Что за шум?

Это городовой Змеющенко в черной шинели с надраенными орластыми пуговицами спешил к месту происшествия, поддерживая левой рукой саблю, а правой уже издали намереваясь ухватить за шиворот нарушителя общественного порядка. Его круглые немигающие глаза красноречиво свидетельствовали, что в данном случае ястреб не купец, а он, Федор Змеющенко, самая внушительная личность в околотке. Тем не менее, приблизившись к центру беспорядка, он притронулся пальцами к головному убору и спросил как можно деликатнее:

— Что произошло, ваше степенство?

— А... это ты, братец? — повернулся, к блюстителю порядка окруженный со всех сторон купец второй гильдии. — Разгони, пожалуйста, эту вонючую сволочь. Попрошайки несчастные... Проходу от них нет добрым людям.

— Сам жулик! Корова даром забирал, плохой денга давал, — снова заверещал Абдулла и протянул полицейскому пачку красивых бумажек. Его товарищи тоже затрясли в воздухе «плохими деньгами», отчаянно жестикулируя и крича одновременно на ногайском и русском языках.

— Осади назад! — гаркнул Змеющенко, вращая вылупленными в порыве служебного рвения глазами. — Давай по порядку. Вот ты говори, в чем дело. Та-ак... вместо денег картинки давал? Вот они-с? Хорошо... Придется доложить их благородию господину приставу.