«В этом, Оскар Осипович, и состоит ваша ошибка. Вы думаете, будто здесь речь шла только о достоинстве и чести русского суда или только о судьбе еврейского народа. Речь идет о достоинстве и чести всего русского народа, его лучшей части — интеллигенции и ее совести. А тут, я думаю, наш народ скажет свое веское слово. Мне известно, что наше правительство и весь аппарат его насквозь прогнили, но теперь это меня не интересует. Хоть я не социалист, я все же верю, что такое правительство долго не сможет руководить такой большой страной, народ освободится от своих властителей. Человек труда, крестьянин, рабочий, раньше или позже скажет свое слово…»

«Понимаю, что вы думаете, Владимир Галактионович».

«Не перебивайте меня, Оскар Осипович. Не в русском суде здесь дело и не в том, что Болдырев нарушил святые основы судебного дела. Вы должны понять, что Болдырев тот же представитель русского правительства, что и Виппер, и Замысловский, и Шмаков, — они одного поля ягоды. Поэтому он и сам — наглый, фальшивый человек — не мог говорить иначе, чем Виппер и Замысловский. Он вынужден был говорить так, как они, иначе он больше не смог бы служить своим хозяевам…»

Писатель понял, что его мысли-слова произвели на адвоката впечатление, Грузенберг переменился — на молочно-белом лбу показались глубокие борозды, щеки его зарделись, свет, шедший из широко раскрытых, миндального цвета больших глаз менялся, как менялось и состояние его души, в которой теперь все бурлило и кипело.

Грузенберг, судя по всему, хотел возразить Короленко, защитить основы суда, которому он отдал всю свою жизнь, весь свой внутренний мир. Но не посмел сделать этого, потому что слишком уважал Владимира Галактионовича, чтобы возражать ему теперь. Короленко между тем продолжал:

«Вы еще должны понять, уважаемый друг Оскар Осипович, в чем состоит наша трагедия, трагедия русских людей, русских интеллигентов. Процесс Бейлиса обнажил гнилостность нашей государственной системы, и вы увидите, что наши простые люди из народа скажут свое веское слово. Поймите, господин адвокат, что совесть — высшая мера взлета и падения…»

Короленко вдруг увидел Грузенберга задумавшимся, застывшим в молчании.

…Полтавскому монаху, как некоторые называли Короленко, стало легче от того, что он поговорил, пусть мысленно, с петербургским адвокатом. Когда жена и дочь пришли в номер, Короленко уже спал и во сне видел добрый конец киевской трагедии.

В последний день, когда должны были вынести приговор, у здания суда толпились и прохаживались тысячи людей. По рассказам свидетелей, на площади, где высится памятник Богдану Хмельницкому, в тот день можно было насчитать десятки тысяч человек. Но большинство из них не стояло на одном месте, людей что-то беспокоило. Площадь вокруг здания суда была схожа с морским портом, к берегу которого прибиваются, затем откатываются штормовые волны, кипучие течения поднимаются на высоту нескольких этажей и спадают, словно в пропасть.

Атмосфера в здании суда была напряженной. Публика сидела как на угольях, терпение истощалось.

Весь состав суда во главе с председателем по закону вынужден был ожидать, когда из отдельной комнаты появятся присяжные заседатели и прочитают решение, которое они приняли на тайном совещании.

В одном из средних рядов зала сидели Настя Шишова и Петр Костенко. Последний был одет в новый элегантный костюм и белоснежную рубаху с изящным галстуком. Поди узнай в этом нарядном, чисто выбритом молодом человеке обыкновенного рабочего. Настя тоже была достаточно нарядна: в светло-зеленом костюме в светлую полоску, сшитом по последней моде. Гладкие волосы ее были зачесаны за уши, на которых поблескивали серьги. Отличное впечатление производила эта пара, которая как будто и не проявляла особого интереса к тому, что здесь происходит. В действительности же они тяжело переживали томительные минуты перед вынесением приговора.

А там, в святая святых Киевского окружного суда, откуда ждали голоса совести, происходило вот что.

По требованию некоторых присяжных заседателей в одном из углов их комнаты повесили несколько икон, у которых днем и ночью горели лампады. Один из переодетых жандармов специально наблюдал, чтобы масла в лампадах было достаточно, чтобы лики святых на иконах всегда были освещены и улыбались молящимся. Поскольку большая часть присяжных была глубоко верующей, то перед выходом на заседания суда они с увлечением крестились, произносили молитвы, низко кланялись перед иконами.

Теперь, когда им надлежало сказать решающее слово, старшина присяжных прочитал своим собратьям первый вопрос: доказано ли, что двенадцатого марта 1911 года в Киеве, на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, в одном из зданий кирпичного завода убили тринадцатилетнего мальчика Андрея Ющинского?

Старшина просил хорошо подумать до голосования.

— Уже, подумали? — тяжело упал голос старшины.

— Я еще нет, я еще не знаю… — ответил крестьянин с рыжей длинной бородой и длинными рыжими бровями. Он закрыл глаза и стоял так несколько минут, сомкнув губы. Перекрестившись, он сел в сторону, словно желая, чтобы обошлось без его ответа. Но ответить было необходимо, без этого отсюда никого не выпустят.

— Да или нет — ответьте! — прогремел голос старшины.

— Да, — падает грубый голос.

— Да, — послышался еще один голос.

— Да, — прозвенел тонкий голосок.

— Да, — прохрипел еще кто-то.

— Да, — ответил сиплый голос.

— Да, — тихим голосом произнес еще один заседатель.

— Ну а ты, Михайло? — снова рычит старшина.

— Да, — услыхали голос Михайла.

— Значит, запишем, что доказано.

На опросный лист легли слова, написанные ломаным почерком:

— Да, доказано.

Тишина горит вместе с огнем в лампадах у икон. Она пламенеет, тишина, в ушах присяжных крестьян, призванных решить судьбу человека с черной бородой, сидящего за перегородкой на своем раскаленном месте. Из его глаз, из напряженных и печальных глаз летят искры. Человек ожидает нетерпеливо, плачет про себя и молится. Возможно, он теперь произносит главу из талмуда, которая в эти минуты пришла на ум. Кто знает?

А здесь, в совещательной комнате, снова раздается голос старшины:

— Теперь выслушайте внимательно последний вопрос, на который вы должны дать ответ: если событие, записанное в первом вопросе, доказано, виновен ли в этом мещанин из города Василькова Киевской губернии Менахем-Мендель, сын Тевье Бейлиса, тридцати девяти лет от роду, виновен ли в том, что заранее обдумал и вместе с другими, которых следствие не нашло… …Все слышали вопрос?

— Я прошу еще раз прочитать, — отозвался рыжий заседатель.

Соседи сердито посмотрели на него: зачем затягивать, все и так вполне ясно…

Нет, ему, этому рыжему крестьянину в потертой маринарке, ему неясно. Поэтому старшина, жирный человечек с гнилыми зубами, вынужден еще раз прочитать весь текст второго вопроса. Рыжему крестьянину показалось, что вместе со страшными словами из его рта слышен противный запах, раздирающий нос и все внутренности.

— Так я спрашиваю: виновен или не виновен? — снова гремит голос старшины.

— Да, — рычит грубый голос.

— Да, — говорит еще один.

— А ты, Михайло?

Рыжий крестьянин в потертой маринарке стремительно бросился к иконе, упал на колени и почти истерическим голосом закричал:

— Я не могу!.. Не могу обвинить невиновного!..

Испуганные, с тенями страха в глазах, крестьяне оглянулись и увидели, что у коллеги трясутся плечи и весь он лихорадочно дрожит. И раздался его хрипловатый голос:

— Нельзя… бог не велит…

Ошеломленные присяжные смотрели на своего старшину, который в озлоблении готов был броситься на рыжего.

— Встань! — крикнул он. — Не притворяйся дурачком, Михайло.

А Михайло лежал на полу; его трясло как в лихорадке.

— Не трогай его… — подошел ближе другой присяжный, худой, с блестящими черными волосами и бородой, как у Христа. — Видишь ведь, он разговаривает с богом, — и обиженно посмотрел на старшину.